Статья посвящена соотношению образов Финляндии и России в поэзии и прозе русских литераторов, живших в Финляндии 1920-1940-х гг. в приграничье. Исследуется эволюция темы границы в русской эмигрантской литературе. Делается вывод о нераздельном существовании образов Финляндии и России, «двух рядом стоящих планет» в русской прозе и поэзии Финляндии.
Сойни Елена Григорьевна, старший научный сотрудник, д. филол. наук, Институт языка, литературы и истории Карельского научного центра РАН
В любую политическую эпоху культурные связи между народами остаются наиболее ценными и устойчивыми. Особенно это ощутимо в контактных зонах, где происходит диалог культур, в результате которого появляются новые литературные и художественные произведения. Культура тяготеет к границам, к духовным и географическим одновременно. Знаковым становится сам переход границы. У литераторов он выражался по-разному. Географическая граница в поэзии и прозе, преображаясь, становится границей духовной, это и реальная русско-финляндская граница, и граница творения и небытия.
Еще в XIX в., например, в цикле стихотворений К. Случевского «Мурманские отголоски» на Севере сведена «граница родины с границею творения». Отсюда, по мысли поэта, остается один путь — в небытие. Но это небытие не будет раем:
…сюда пришла моя дорога!
Скажи же, Господи, отсюда мне куда?
[Случевский, 1988. С. 99]
Сюжеты стихотворений русских литераторов Финляндии, естественно, разворачиваются в месте их проживания, в приграничье, в так называемых контактных зонах. Карельский перешеек и остров Валаам многие годы являлись именно такими, сначала в составе Российской Империи, а затем в границах Финляндии и СССР.
Тема русско-финляндской границы, появившись в стихотворении Александра Блока — «В дюнах» (1907) из цикла «Вольные мысли», положила начало традиции, особенно характерной для будущих русских писателей, живших в Финляндии.
…блуждая по границе Финляндии, вникая в темный говор
Небритых и зеленоглазых финнов,
[Блок, 1960. С. 306]
лирический герой встречает юную финскую деву. Она убегает, но герой надеется на будущую встречу:
…И пусть она мне крикнет:
«Твоя! Твоя!»
[Там же]
В теме «охоты» на героиню, в чертах, роднящих героиню со зверем, исследователи находят влияние романа Кнута Гамсуна «Пан». Общими являются и борьба двух сильных личностей, «и само отождествление „северного» с „первозданно диким»» [Раудар, 1982. С.194], что верно для одной, сюжетной части стихотворения. «В дюнах» есть и политическое содержание (этого мнения придерживается финский исследователь П. Песонен) [Pesonen, 1977. S. 12], навеянное отнюдь не Гамсуном, и черты реального быта русских таможенников, над которыми иронизирует Блок:
И русская таможенная стража
Лениво отдыхала на песчаном
Обрыве…
Поэт высказывает свою точку зрения на отношение царской России к Финляндии:
Там открывалась новая страна,
Песчаная, свободная, чужая…
И было мне смешно смотреть на этих
Скучающих солдат в зеленой форме,
Лениво ограждающих рабов
От вольных или вольных от рабов…
На русский бесприютный храм, глядящий
В чужую незнакомую страну.
[Блок, 1960. С. 439-440]
Эти строки, содержащиеся в рукописи и в первых публикациях до 1912 г., позже в окончательном варианте 1915 г. были сняты, вероятно, из-за цензурных соображений. Блок пророчески пишет о «новой стране», хотя в 1907 г., как известно, Финляндия и Россия существовали в единых государственных границах. Поэт избегает оценок, сомневается, кто рабы, а кто вольные, полагая, что в зависимости от обстоятельств те и другие могут меняться местами.
След блоковской поэзии заметен в финской лирике. На блоковских «Скифов» Ууно Кайлас отозвался стихотворением «На границе» («Rajalla») в сборнике «Сон и смерть» («Uni ja Kuolema») 1928 г.:
Tulkoot hurttina aroiltaan!
Mahtuvat multaan tänne.
[Kailas, 1966. S. 249]
(Пусть со степей идут варвары!
В нашей земле пусть улягутся.)
Стихотворение «На границе» бросило тень на имя Кайласа, создав поэту репутацию реакционера, но даже отрицательное восприятие «Скифов» доказывает, что к поэзии Блока финны не были равнодушны.
А лирический сюжет блоковского стихотворения «В дюнах» повторился в стихотворении «У последней черты» русского финляндца Ивана Ивановича Савина (Саволайнена) (1899-1927) — одного из талантливейших поэтов русского зарубежья, переехавшего в Финляндию в 1921 г.
Стихотворение «У последней черты» (1926) посвященно Ивану Бунину. В сборнике произведений И. Савина «Только одна жизнь» оно ошибочно датировано 1925 годом. (Прим, жены поэта Л. В. Савиной -Сулимовской [Савина-Сулимовская, 1988. С. 8-10].)
По дюнам бродит день сутулый,
Ныряя в золото песка.
Едва шуршат морские гулы,
Едва звенит Сестра-река.
Граница. И чем ближе к устью,
К береговому янтарю,
Тем с большей нежностью и грустью
России «здравствуй» говорю.
[Савин, 1988. С. 187]
И у Савина, и у Блока — образы золотого песка, моря, границы, и даже написаны эти стихи в одном и том же месте — в Дюнах, правда с разницей почти в двадцать лет. У обоих поэтов лирический герой находится у границы и описывает, что он видит «там». Но если у Блока «там» — это Финляндия, «новая страна» [в первоначальном варианте]: «песчаная, свободная, чужая…» [Блок, 1960. С. 439], то у Савина «там» — это Россия:
Там, за рекой, все те же дюны,
Такой же бор к волнам сбежал,
Все те же древние Перуны
Выходят, мнится, из-за скал.
Но жизнь иная в травах бьется,
И тишина еще слышней,
И на кронштадтский купол льется
Огромный дождь иных лучей.
(С.187)
Далее Блок увлекается темой «погони», от его лирического героя убегает финская девушка, а в стихотворении Савина улетает птица:
Черкнув крылом по глади водной,
В Россию чайка уплыла-
И я крещу рукой безродной
Пропавший след ее крыла.
(С.187)
Герой Блока уверен, что он догонит беглянку, герой у Савина уверен в обратном, что «след крыла» исчез навсегда.
В поэзии И. Савина гражданский пафос сочетается с тончайшей лирикой, причем отсутствует даже след какого-либо модного литературного влияния, отчетливо заметна «ориентация на классическую традицию» [Чагин, 2008. С. 338]. В сборнике «Ладонка», изданном в Белграде в 1926 г., почти все стихи — о пережитом в России. Родившийся в Одессе, Иван Савин не осознает Финляндию как родину (даже как родину своего деда), для него это одна из дорог, перекресток:
Мне недруг стал единоверцем:
Мы все, кто мог и кто не мог,
Маячим выветренным сердцем
На перекрестках всех дорог.
(«Законытьмы неумолимы…» С. 174)
А себя он ощущает «блудным сыном» России, «кротким иноком». Для поэта ласковые годы остались в России, теперь же русские звезды светят на «чужих небосводах» («России». С. 172).
Под чужим небосводом «Господь помогает сладить» поэту с безутешной думой, что он потерял и родину и любовь. Природа успокаивает поэта, утешая, что «не надо так много плакать», в его пейзажную лирику постепенно входит Финляндия. В стихотворении «Закат» (1924) появляется образ северного заката, «такого медлительного», какой не снился никому. Но этот закат «цветет».
В пейзажной лирике Ивана Савина обращают на себя внимание стихи о море. В них дает себя знать и происхождение рода Савина — Саволайнена от потомственных мореходов, и любовь русских поэтов к водной стихии вообще. Свет маяка напоминает поэту «изумрудную слезу», стекающую по скале, а лунный свет -«густое вино». Казалось бы, все прекрасно: остывает «палящий день», маяк открывает «круглые глаза», наконец, «густое лунное вино» льется с неба. Но в полночь никуда не деться от воспоминаний.
Ударю по забытым струнам,
Забытым сердцем, как смычком.
(С.179)
Море может подарить покой, но не может подарить забвения, ибо само море для поэта -это граница, это связь с минувшим, это — последняя черта.
В прозе Ивана Савина граница — это уже чисто духовный символ, не имеющий отношения к таможням, визам, паспортам.
В рассказе «Лимонадная будка» (1926) повествуется о жизни русского эмигранта музыканта Миши, не пожелавшего поменять свой статус, бросить музыку и ради куска хлеба идти работать на завод. И Миша, и лимонадная будка, где он жил, бездомны, поэтому, по мнению рассказчика, они всех понимают. «…Только потеряв свой край, свои поля, начинаешь понимать, что многоглагольна и чудесами вспахана земля Божия» (с. 138). Лимонадная будка, одушевленная автором, говорит по-русски, с финским акцентом, а Мишу местные мальчики встречали «радостными криками: Вэнэлайнен, Вэнэлайнен!» (с. 139) (venäläinen — русский). Сестра Миши убеждает брата, что пройдет лихолетье, Миша сможет поступить в консерваторию. Но Мише, осознавшему, что Бог, родина, музыка — все в душе, уже не надо ни дома, ни рояля: «Дорожить этим совсем не надо… этим, то есть родиной, домом и там еще… роялем. У меня — звезда светит» (с. 144). Миша умер с улыбкой на лице, успев, по мнению автора, познать радость общения с Богом, являющим себя в храме природы.
То, что это общение — единственная радость, доставшаяся эмигрантам, утверждают и валаамские монахи в очерках-рассказах Ивана Савина о Валааме: «Валаам — Святой остров» и «Валаамские скиты» (1926).
Для Савина Валаам — это очаг православия, «заброшенный в вековую глушь Финляндии» (с. 147). С одной стороны, монахи благодарны Финляндии: «Мощи не осквернены… церковные ценности не изъяты» («Валаам — Святой остров». С. 149), но с другой — в монастырь в Финляндии никто не хочет идти и богомольцев почти совсем нет.
Савин передает слова старого монаха: молодые могли бы прийти с юга, да граница закрыта, «а из здешних мало кто жить устает и к Богу приходит…» (с. 148). В очерке «Валаамские скиты» он пишет, что первое, о чем спрашивали Савина скитские отцы, — православный ли он, а узнав, что православный, иногда не могли сдержать слез: «Спаси Вас Бог. Забыты мы тут… Не из России ли? Как там? Господи?» (с. 155).
Часть очерка — трепетное описание северной природы. Единение «красоты и святости» притягивает автора, его удивляет «исключительный даже на Валааме покой» (с. 152).
Однако это уже Финляндия, ибо стиль летоисчисления в православном монастыре был не православным. Савин обращает внимание на то, что многие монахи «давно не ходят в храмы, „оскверненные» новым стилем, <…> служат они в лесу, повесив икону на сосне…» (с. 157).
В очерке Савин ставит ту же проблему, что и в рассказе «Лимонадная будка», — о родине и душе. Музыкант Миша был убежден, что дорожить надо не землей, а душой. Монахи-старостильники, встретившиеся автору очерка, на его вопрос, что будет с монастырем, если за приверженность к старому стилю их выгонят, отвечали: «Пусть гонят! <…> мы сами пришли сюда на остров не его богатства спасать, а душу свою спасти» (с. 157). Такая точка зрения могла убедить, утешить многих русских, живших в зарубежье.
Новое летоисчисление, принятое в монастыре, — не единственное, что указывало на финскую принадлежность Валаама в 1920-1930-х гг., когда его посетили русские писатели Борис Константинович Зайцев (1881-1972) и Иван Сергеевич Шмелев (1873-1950). В путевом очерке «Валаам» Бориса Зайцева, написанном в 1936 г., автор не воспринимает Валаам как Финляндию. Даже лес на Валааме, по его словам, «не финский»: «Да, красота, а не лес. Такого я в Финляндии не видел» [Зайцев, 1936. С. 10].
Но замечает писатель и финские черты Валаама: казармы финских солдат, бритых монахов-финнов. Говорит он об этом мимоходом, не вдаваясь в детали: «<…> мимо жилья финских солдат спустились мы к озеру» [Зайцев, 1936. С. 63]. Внешность отца Лаврентия, «молодого, бритого, с нерусским акцентом» напоминает Б. Зайцеву «облик уже финского православия» [Зайцев, 1936. С. 21].
Иван Шмелев, автор «Лета Господня», впервые побывал на Валааме в 1897 г. в свадебном путешествии и тогда же написал свою первую книгу «На скалах Валаама». Вновь на Валаам писатель приехал через сорок лет, уже будучи автором «Солнца мертвых». Уже были написаны первые главы «Лета Господня» и повесть «Богомолье». Тот факт, что финны не разрушили православный монастырь, наполнил сердце писателя благодарностью к Финляндии. Он спокойно отнесся к тому, что Валаам стал относиться к новому государству, подчеркивая, что Валаам и Финляндию объединила сама природа. Парадоксально, что именно в этом случае певец православия в книге о православном монастыре не употребляет слово Бог, называя объединительницей природу: «Его не разрушают, не оскверняют, не взрывают. Суровая Финляндия к нему привыкла. Ведь и в прошлом он был в ее границах: природа их объединила» [Шмелев, 1936. С. 6].
В памяти писателя от первой поездки на Валаам осталось очень много, в том числе и финский полицейский надзор. Еще тогда, за сорок лет до второго посещения острова, писатель столкнулся с надзором финской полиции при регистрации: «Позвольте запишу ваше имя-звание в гостиничную тетрадь, по полицейскому правилу… мы под финской полицией. Мы паспортов не смотрим, по виду верим… — говорит послушник» [Шмелев, 1936. С. 25].
Это воспоминание приводит Шмелева к выводу, что Валаам не был чужд финнам: «Помню сорок лет тому, „полицейский надзор» над ним держали те же финны. Валаам чужим им не был: такой же, как и они — суровый, молчаливый, стойкий, крепкий, трудовой, — крестьянский». Валаам все-таки изменился, признается писатель. Перемена в том, что не видно России: «Да, стал другой немножко Валаам. Но жив и ныне. Раньше — жил Россией, душой народной. Ныне — Россия не слышна. Россия не приходит, не приносит своих молитв, труда, копеек, умиленья» [Шмелев, 1936. С. 6]. Но неизменным остался свет Валаама. И этот свет Шмелев сравнивает с маяком в надвинувшейся «ночи мира».
Как и Валаам, Карельский перешеек в начале XX в. был местом паломничества русских литераторов. Иметь дачи на Карельском перешейке до революции было престижно. После революции эти дачи для одних стали спасением, для других — гибелью. Еще в 1911 г. писатель Корней Иванович Чуковский, владелец одной из дач, назвал Куоккалу именно гибелью: «Куоккала для меня гибель. Сейчас здесь ровная над всем пелена снегу — и я чувствую, к[а]к он на мне. Я человек конкретных идей, мне нужны образы <…> а вместо образов снег» [Чуковский, 1991. С. 99].
Иное отношение к Карельскому перешейку было у русских литераторов, живших здесь постоянно. Одним из них был Вадим Даниилович Гарднер (1880-1956), уроженец г. Выборга, сын американского инженера Даниэля Томаса Гарднера и писательницы Екатерины Ивановны Дыховой. Вадим Гарднер жил в имении матери в Метсякюля на Карельском перешейке, откуда был вынужден переехать в Хельсинки из-за начавшейся в 1939 г. Советско-финляндской войны. В Петербурге и Москве вышли его первые поэтические сборники «Стихотворения» (1908) и «От жизни к жизни» (1912). Третий сборник поэта «Под далекими звездами» был издан уже в Париже в 1929 г. в издательстве «Concorde».
В сборнике «Под далекими звездами» — стихи зрелого поэта о трагедии одиночества, о реалиях XX в., о перипетиях собственной судьбы. Но как бы трагично ни складывалась жизнь поэта, рядом с ним находилась боготворившая его жена Мария Францевна Гарднер (урожденная Череп-Спиридович). Уроженка Карельского перешейка, католичка по вероисповеданию, она до конца своих дней сохранила преданную любовь к России, куда ей уже не суждено было вернуться. Вадиму Гарднеру было с кем разделить свое одиночество: «И спасала только вера в вечную любовь» (с. 139). Образ Финляндии в соотнесенности с образом России — одна из центральных тем в творчестве Гарднера. Видоизменяясь, она появлялась во всех трех сборниках поэта. И хотя в первом сборнике поэт постоянно сетует, что он — южанин — живет на севере, «по ярости судьбы» [Гарднер, 1990. С. 36], северная студеная страна ему мила, и это -его родная страна:
Ты мне мила, суровая природа
Финляндии, страны моей родной…
«Финский сонет» [Гарднер, 1990. С. 25]
В «Лунной газэле» (1914 г.) из сборника «Под далекими звездами» Гарднер называет Финляндию «каменной», а свои стихи «не северными»:
В Суоми каменной, рунической
Слагал не северные руны я.
[Гарднер, 1990. С. 78]
В традиции русской поэзии Гарднер восхищается «каменной» Финляндией — финскими скалами. Но для поэта, живущего среди них, скалы — каждый раз разные, они меняют цвет:
Здесь живем меж камней разноцветных и скал,
то нагих, то во мхи облаченных.
«Здесь живем меж камней…» [Гарднер, 1995. С. 62]
По мнению поэта, «сокровенное скал размышленье», «мудрость большой глубины» истолковать невозможно, но в камнях и скалах он видит
Мир забытых, но чудных сказаний…
(С. 62)
Калевальской метрикой — четырехстопным хореем написано одно из ранних пейзажных стихотворений Гарднера «Волны мелки, лысы камни…» (из сборника 1908 г.), где есть строки об обнаженности камней: «даже мхом они не крыты», о суровой и безмолвной зелени можжевельника, о рокоте моря, похожем на волю северян:
Тех, чьи мысли так прозрачны,
Чьи воленья так спокойны.
(С. 12)
В стихотворении «Начало осени в Финляндии», опубликованном в 1916 г. в «Русской мысли», осенний пейзаж передан через знаки крестьянского труда —
Из риги синий дым; снопы… еще снопы…
(С. 58)
Живя в Метсякюля, на плодородной земле, поэт становится очевидцем и сенокоса, и сбора урожая, и сева озимых. Гарднеру близки образы финской народной поэзии, в его стихах звучит кантеле, а сосны и болота слагают свои «руны»:
И руны сосен и болот,
И звуки кантеле старинной…
«Из дневника поэта» [Гарднер, 1990. С. 124]
Пользуясь калевальским стихом, он пишет в 1932 г. свою руну об Илмаринене, одном из главных героев «Калевалы». Гарднер останавливает свой выбор на кователе Сампо и потому, что с этим героем связан образ огня, света, столь любимый поэтом, и потому, что Илмаринен — кузнец, кователь, человек труда:
В старой кузнице краснеет
В очаге огонь ретивый, …
Алым блеском озаренный,
Показался Ильмаринен.
«Купол церкви православной…» [Гарднер, 1990. С. 130].
Илмаринен необходим Финляндии, чтобы рассеять «тучи серые <…> над Суоми», разогнать «чернокрылых ворон». «Огонь ретивый» в кузнице Илмаринена сливается в стихотворении с блеском от купола православной церкви:
Купол церкви православной
Бледным золотом блистает
Над туманным финским лесом.
[Гарднер, 1990. С.130]
«Алый блеск» Илмаринена и блеск «купола православной церкви» в стихотворении соединены, это два источника света, поддерживающие друг друга. А через пять лет в его «Сонете (обратном, нестрогом)» 1937 г. только одна звезда будет светить над черным лесом: «Вдруг засиявший теплый веры луч» (с. 46).
С началом советско-финляндской войны всем жителям Карельского перешейка пришлось срочно покидать родовые имения и уезжать в неизвестные уголки Финляндии. Многие хотели остаться. В разговоре с автором этих строк Мария Францевна Гарднер рассказывала, что русские жители Карельского перешейка собирались с приходом советских войск остаться жить в своих домах, но уже на территории Советского Союза. Они знали о ссылках («Г.П.У. справляет шабаш свой» — писал Гарднер еще в 1928 г. в стихотворении «Наводнение 1924 г.» [Гарднер, 1990. С. 100]). Они были готовы ко всему, но не к переезду в Хельсинки. Оставаться в своих домах было запрещено [Гарднер, 1997]:
Мчит нас, мчит автобус. Все родное
Все, что близко нам было, — вдали.
«Едем мы. Позади нас пожары». С. 79
Поэт познает всю тягость «лямки беженца», предчувствуя, что жизнь в Хельсинки будет «не его жизнью»: «Вся эта жизнь не моя» [Гарднер, 1990. С. 126]. В 1942 г. поэт создает «Нюландский сонет» (впервые опубликованный лишь в 1987 г. в «Русской мысли» в Париже), где признается, что в душе все оборвалось, что не вызывают больше сочувствия ни «безмолвие камней», ни «закрытые сердца»:
О, Гельсингфорс, излюбленный ветрами,
Ты мало, горделивец, мне знаком.
По стогнам я твоим бродил пешком.
Но ты с двумя своими языками
Не близок мне; стеной они меж нами.
[Гарднер, 1990. С. 111]
Оставляя Карельский перешеек, поэт понимает, что он теряет родину. В стихотворениях позднего Гарднера образ Финляндии-родины, созданный в сборнике 1908 г., превращается в образ Финляндии-чужбины: «Мы маемся тут на чужбине» («Твои неохватные дни…» [Гарднер, 1990. С. 143]). А родиной становится уже недосягаемая Россия:
В груди мы храним твою душу,
Родимая наша страна.
«России». С.61
В «Алкеевых строках» 1943 г. поэт будет уже не Илмаринена, а славянского бога Сварожича молить «рассеять мрак финский»:
Сварожич мощный, щит и оплот славян,
Рассей мрак финский, дай нам тепла опять.
[Гарднер, 1990. С.161]
В стихотворении «Здесь и там» Гарднер сравнивает зимнюю Россию и Финляндию, казалось бы, один и тот же ландшафт, один и тот же снег, так же дети катаются на лыжах и коньках, играют в снежки,
Но все эти шалости, игры —
Забавы не русских детей.
Не наши здесь деды морозы
Хрустят под ногами ветвей…
[Гарднер, 1990. С. 93]
В чем разница между финской и русской зимой? Для поэта зима в России «как-то сказочней»:
И сказочней как-то в России
Снегов голубое сребро.
Мечтательней наши подростки,
В них больше огня и души,
Чем здесь в молчаливой Суоми,
В болотной карельской глуши…
[Гарднер, 1990. С. 94]
Именно в Финляндии во времена «распятой красоты» (с. 160) возникает подлинная любовь поэта к России, он пишет цикл стихотворений: «Я в Руси», «Святой Руси», «Грядущей Руси». И, как Алеша Карамазов у Достоевского, приемлет в России все:
Все приемлю и нежно люблю —
Вот зачем о Руси я скорблю.
[Гарднер, 1990. С. 72]
Ну а Финляндия? Она осталась «белозвездной вселенной» с «чуждыми душами». В 1942 г. Гарднер пишет «Октавы», в которых признается:
Мне север люб. Мила его природа,
Но чужды часто души северян.
[Гарднер, 1990. С.158]
Несмотря на «чуждость» северян, Гарднер любил «воздух севера», «мир таинственных сказаний», «полночную Красоту».
И если бы не война 1939 г., не потеря дома на Карельском перешейке, не надорванные струны гарднеровской лиры, возможно, образ Финляндии, созданный поэтом, был бы более светлым, а сам Гарднер остался бы в истории русской поэзии певцом «разноцветного» гранита, сосен и моря — всего того, что он так любил в молодости.
Сотрудница Славянского отдела библиотеки Хельсинкского университета Вера Сергеевна Булич (1898-1954), также как и Вадим Гарднер, оказалась после закрытия границы в собственном родительском доме на Карельском перешейке на территории другого государства. Культура Финляндии не была для нее чужой. Булич переводила с финского и шведского языков поэзию Катри Вала, Ууно Кайласа, Эдит Сёдергран, Элви Синерво, знала и любила творчество Эйно Лейно. «Поэт смирился со своей участью скитальца, — пишет о Булич исследовательница из Йоэнсуу Н. Башмакова, — и творит на стыке культур <…> она, пожалуй, единственная питала живой интерес к окружающей инородной культурной среде, включала ее органически в свое творчество» [Башмакова, 1992. S. 171-173].
Уже в первом сборнике «Маятник» (1934) появляется образ Финляндии, но лишь как фон, на котором разворачивается лирический сюжет ее стихотворений. В сборнике «Бурелом» 1947 г. почти все стихотворения связаны с прошедшими войнами. Поэтесса, для которой обе страны были родными, создает свои стихи-молитвы и за Россию, и за Финляндию -за «две рядом стоящие планеты»:
И знамением над зарею —
Двух рядом стоящих планет
Сверкает двойною игрою
Апокалиптический свет.
«Суровая зима». 1939-1941 [Булич, 1947. С. 32]
Образ Финляндии в этом «военном» сборнике не становится негативным. Но в стихотворениях о Хельсинки, о финской природе и финнах теперь постоянно присутствует «взгляд на восток» («Гельсингфорс на заре», «Папироса „Беломорканал»», «Эмигрант», «Бурелом»). Поэтесса включает в сборник и довоенные стихотворения 1930-х гг., написанные после «Пленного ветра», одно из которых — «Гельсингфорс на заре» (1938) — содержит вдохновенное живописание финской архитектуры и сюжет о чувстве Е. Баратынского к красавице Авроре Карамзиной, возникшем «подсветом северных небес».
Осталось ли что-нибудь в Хельсинки в наследие от времен Баратынского и Авроры, задумывается поэтесса. Да, осталось. Сам простор утреннего города и «тот же взгляд — в разлуке — на восток» (с. 9).
Трагизм судьбы В. Булич проявился в стихах военного времени, в ее известном стихотворении «Бурелом», в цикле «Суровая зима». Поэтессе представляется свое поколение буреломом, а собственная душа — сиротой:
Броди, душа, по миру сиротой,
И в дом чужой ты заходи с опаской.
«Бурелом». 1944. С. 51
Но как бы ни хотела поэтесса не обольщаться чужой теплотой, тепло она находит именно в «чужом углу», ибо в своем — «тьма нежилая»:
Присядем, Муза, у огня,
У жаркой деревенской печки.
Не для тебя, не для меня
Горят рождественские свечки.
Из милости в чужом углу
Мы приютились втихомолку…
(С. 30)
На земле нет благополучия, но и звезды над головой — чужие, ведь родина — это «небо в знакомых звездах» («Родина». С. 59).
Поэтесса испытывает ненависть к войне, но к солдатам обеих воюющих сторон она относится по-матерински. Без злобы пишет В. Булич о финнах, рассматривающих фотокарточки двух девушек, подруг погибшего русского политрука.
Русских женщин красота нежна,
Любовались финны-офицеры.
«Папироса „Беломорканал»». С. 46
Финны для поэтессы — народ, судьба которого не менее трагична, чем судьба народа русского. «Трагична бывает судьба поэта. Достаточно вспомнить наши русские имена <…> Судьба финского поэта, может быть, трагичнее» [Булич, 1947. С. 5]. Поэтесса восхищается новаторством поэзии «пламеносцев» (Tulenkantajat) и той упорной волей, с которой они вели борьбу за утверждение своих идеалов и за свою собственную жизнь, проявляя «знаменитую национальную черту финского характера» [Булич, 1947. С. 6]. Возможно, у финских поэтов В. Булич училась преодолевать трудности. Стихи самой Веры Булич поддерживали во многих русских волю к жизни, оптимизм и надежду.
Русские поэты, жившие в Финляндии между двух войн, для кого Финляндия была действительно родиной, осознавали ее родной, но неласковой страной, а себя нелюбимыми детьми, пасынками.
Переход границы изображался в русской поэзии и прозе по-разному. Это было и реальное пересечение границы с ее таможенными правилами, полицейским надзором, проверкой паспортов, и духовный путь от разобщенности к синтезу, от географических границ к границам бытия, и поэтическая дорога от мира внешнего к миру внутреннему, от двух источников света к свету единому. Образы Финляндии и России, видоизменяясь, в сознании русских авторов, живших возле границы, существовали нераздельно, по выражению Веры Булич, как «две рядом стоящие планеты».
Литература
Башмакова Н. «Мы говорим на разных языках» // Slavica Helsingiensia 11. Studia. Russia Helsingiensia ettartuensia III. Helsinki. 1992. S. 171-173.
Блок А. А. Собрание сочинений: В 8 т. T. 2. М.; Л.: ГИХЛ, 1960. 468 с.
Булич В. Бурелом. Гельсингфорс: [Б.и.], 1947. 70 с.
Булич В. Ууно Кайлас и Катри Вала // Русский журнал. Хельсинки, 1947. С.5-10.
Гарднер В. У Финского залива. Избранная лирика / Сост.: Т. Пахмусс, Б. Хеллман; вступ. от. Т. Пахмусс. Хельсинки: Гранит, 1990. 180 с.
Гарднер В. Избранные стихотворения / Сост.: О. Б. Кушлина, П. X. Topon / Предисл. Д. М. Магомедовой. Заключение П. X. Topon. СПб.: Акрополь, 1995. 96 с.
Гарднер М. Ф. Запись беседы от 4 июня 1997 г. Хельсинки. Личный архив Е. Г. Сойни.
Зайцев Б. К. Валаам. Таллинн: Странник, 1936. 80 с.
Раудар М. Север и Скандинавия в лирике Блока // Скандинавский сб. Таллин: Ээсти раамат, 1982. Вып. 27. С. 182-198.
Савин И. Только одна жизнь. Нью-Йорк, 1988. Савина-Сулимовская Л. В. [Пометки на полях]. К читателям // Савин И. Только одна жизнь. Нью-Йорк,
1988. С. 8-10. Архив библиотеки Русского купеческого общества. Хельсинки.
Случевский К. К. Стихотворения. Поэмы. Проза /Вступ. ст. и примеч. Е. В. Ермилова. М.: Современник, 1988. 432 с.
Чагин А. И. Пути и лица. О русской литературе XX века. М.: ИМЛИ РАН, 2008. 600 с.
Чуковский К. И. Дневник 1901-1929. М.: Советский писатель, 1991. 545 с.
Шмелев И. С. Старый Валаам. Checoslovaguie. 1936. 160 с.
Kailas U. Runoja. Helsinki: WSOY, 1966. 260 s.
Pesonen P. Venäläiset Symbolistit ja Suomi // Kirjallisuudentutkijain Seuran vuoskirja. 1977. N 30. S. 1-16.
Источник: Труды Карельского научного центра РАН, № 6. 2011. С. 37–44
Свежие комментарии