Мария Войттовна Лескинен — доктор исторических наук, ведущий научный сотрудник Отдела восточного славянства, работает в Институте славяноведения с 1999 года.
Из книги: Поляки и финны в российской науке второй половины XIX в.: «другой» сквозь призму идентичности. — М.: Индрик, 2010.
Даже враги финляндцев … не могут нс признать их исключительной честности. Русского человека … эта общая, массовая честность прямо поражает.
Г.С. Петров1
Финский народ в настоящее время резко отличается от народностей, которые определяют ход истории и высокую культуру человечества.
Э. Берг2
Честность финляндских финнов, как уже было сказано, упоминается почти во всех этнографических очерках, в том числе и в переводных (правда, составленных с учетом российских источников3), а также в учебных текстах4. Такое единство взглядов некоторые современные историки склонны объяснять функционально: «Именно набор … национальных качеств позволял либералам доказывать (а консерваторам на определенных этапах — верить), что Финляндия, населенная таким мирным и законопослушным народом, отзывчивым на добро, не может быть источником никаких беспорядков для России»5. Обращение к этническим стереотипам и предубеждениям в идеологическом и политическом дискурсах, однако, ограничено спектром интерпретаций каждого из них, поэтому важно установить, как понимались конкретные значения честности, в каком контексте (в том числе и текстуальном) они фиксировались с наибольшей частотой и какие значения они обретали в различных репрезентациях.
Трактовка честности как этнического свойства в программах. Такое качество народа, как честность, играло весьма заметную роль в нравоописаниях. Хотя она и не упоминалась в расшифровке отдельных пунктов российских этнографических программ, ее наличие или отсутствие отмечалось всегда, и не только в характеристике «нравственных свойств». Определение честности как нравственной черты не было очевидным и зависело от взгляда на природу и происхождение морали. Честность могла пониматься как свойство темперамента и тогда выступала как врожденное качество, или же отмечалась как добродетель, сформированная религией, и в этом случае интерпретировалась как сложившаяся под влиянием исторических обстоятельств; встречается определение честности в качестве «умственной способности», выработанной, в том числе, под влиянием вековых традиций предпринимательства.
Однако в этнографических программах спектр ее значений несколько уже. Так, в инструкции Н.И. Надеждина к Камчатской экспедиции и в Программе В.Д. Дабижи, в разделе о «нравственных способностях» из «пороков и добродетелей» народа перечислялись «пьянство, лживость, хитрость, мстительность и др., и местные понятия насчет степени преступности тех или иных действий»6. Соответственно, отсутствие лживости могло интерпретироваться как честность. Хотя само проявление честности или лживости в отношении народа предполагалось фиксировать «на практике» — т.е. исходя из оценки поступков, «случаев». Не исключалась и возможность выявления ее как потенциального свойства нрава — так называемых «склонностей». Честность, как и другие черты нрава или характера, приписывалась этнической группе, следовательно, интерпретировалась как наиболее типичное социальное качество, и потому она могла быть отмечена в разделе «общественный или семейный быт» или «обычаи», о чем свидетельствуют программы ОЛЕАЭ.
В программе для изучения сравнительной психологии 1877 г. в группу вопросов, которые предполагали раскрыть «социальные чувства, нравственные качества и характер» народа, входили следующие: «Держат ли слово и обещание?», «Ложь и хитрость в уважении или пренебрежении?», — сразу за ними следовали вопросы о правосудии7. Можно допустить, что в ответах на них так или иначе должно было найтись место для фиксации честности / нечестности. В Программе ОЛЕАЭ 1887 г., заимствованной у французских антропологов8, важны последовательность и сочетание вопросов из седьмой группы «Семейные нравы и обычаи и другие национальные черты», которые показывают, что честность связана с темпераментом: за вопросом «трусливы или храбры?» следует пункт «верны слову или изменчивы?»; вопрос «раздражительны или терпеливы» предшествует пункту о степени развитости чувства чести и мнительности изучаемого народа. Цикл завершается вопросом «ложь или хитрость в почете или в пренебрежении?»9. Таким образом, в этой программе честность трактовалась в большей степени как психологическая особенность, нежели как свойство, сформированное в процессе исторической или этнической эволюции.
В вопроснике Н.Ю. Зографа, составленном специально для экспедиции к самоедам Архангельской губернии, честности этой этнической группы был посвящен отдельный вопрос («понятие о чести»). Автор пояснял, что полагает необходимым удостовериться в истинности многочисленных утверждений путешественников об отсутствии в их языке слов, означающих воровство и разбой. Зограф подчеркивал важность обнаружения причин известной «современной» склонности самоедов этого региона к мошенничеству и возлагал предполагаемую вину на влияние «цивилизации»10. Он же настаивал на необходимости получения аналогичных сведений в зырянском языке11.
Анализ трактовок честности показывает, что ее понимание в научных исследованиях находилось в определенном соответствии со значениями данного слова в языке эпохи. В Словаре В.И. Даля содержание понятия «честный» указано в трех основных смыслах: 1) связанное с честью, достоинством, 2) отмечающее прямоту, правдивость, «неуклонность по совести своей и долгу», а также 3) указывающее на надежность в данном слове: «честный — тот, кому во всем можно доверять»12. Следует отметить, что и в русской традиционной культуре, и в современном языке понятие «честность» или «жить честно» включает этот элемент нравственности, актуализирует такие признаки как «жить по совести», «жить по правую копейку» (на трудовую копейку), жить «честно» — значит не развратно13. Как утверждают лингвисты, при всех вариациях значения слова в русском языке XIX в. и позже в прилагательном «честный» «…всегда выражается идея неиспорченности, незапятнанности … и, главное, следование определенным правилам»; оно близко к значению слова «порядочность»; самое главное — чтобы «все было без обмана, без вранья и жульничества»14. Именно этот спектр значений, но в более детализированной форме и с разъяснениями, мы встречаем в этнографических описаниях.
Таким образом, понятие честности применительно к характеристике народа, помимо своего основного значения, зафиксированного в словаре — «чувство достоинства и чести»13, — выражало некоторую двойственность понимания ее природы. Некоторые приписывали ей наследственный характер, сближающий ее с психическими свойствами или связанный с темпераментом, другие видели в ней исторически сформированное представление о верности данному слову (обещанию) как социальной добродетели. Функционировало также значение честности как антонима «хитрости» и «лживости». Однако в комментариях к программам в качестве примера не упоминалось конкретное проявление нечестности в действии — например, воровство, что косвенно может свидетельствовать о том, что главные значения честности подразумевали потенциальные склонности народа.
Честность разных народов. Честность в российских народоописаниях отмечалась как типичная черта многих этносов — как зарубежных, так и населяющих Российскую Империю. В учебниках по географии европейских стран эта черта упоминается довольно часто16. Она зафиксирована как свойство, в частности, жителей Скандинавии — шведов, датчан, норвежцев; особо отмечалась исключительная честность протестантских народов в отдельных областях деятельности — например, голландцев в ведении торговых операций 17. Авторы, однако, не пытались установить взаимосвязь между конфессиональной принадлежностью и честностью, скорее они были склонны объяснять ее суровой природой и традициями народа. Жителям скандинавского полуострова приписывали привычку «рассчитывать на себя, твердость души», а своеобразие их нравственных способностей также объясняли сочетанием трех климатических факторов: моря, гор и холода 18. Жизнь в таких условиях и формирует устойчивость к моральным отступлениям. Считалось, что людей севера отличает мужество, строгость, умение сдерживать страсти или вообще их отсутствие — в этих чертах виделись истоки моральной чистоты, одним из проявлений которой и была честность. В этом же контексте она могла объясняться результатом борьбы человека за выживание, которое якобы способствовало выработке некоторых положительных свойств 19. Датчан характеризовали как обладающих «живым чувством правды», но неспособных «увлекаться» (и, как следствие, воздержанных в моральном отношении) 20, шведов — как бережливых и гордых, голландцев — как склонных к полезной деятельности и честных 21. Честностью («правдивостью») наделялись и некоторые «южные» народы, сохранявшие общинные крестьянские добродетели — например, сербы 22. По частотности ее упоминания как основной черты национального характера из зарубежных народов первое место занимали шведы, причем доказательства и примеры, использованные для обоснования шведской и финской честности 23 типологически однородны, что позволило некоторым современным исследователям рассматривать эту финскую черту как проявление шведского характера не финнов, а финляндских шведов 24.
В народоописаниях Российской империи честность отмечена как черта, среди восточных славян отчетливо заметная у малорусов; ее аргументом служила «редкость» в народе «случаев воровства», а объяснением выступала «патриархальная чистота нравов». Но особенно маркированным стало упоминание о ее наличии или отсутствии в описании нравов инородцев, и в частности финно-угорских и некоторых сибирских народов — поскольку к середине XIX столетия на основании лингвистических изысканий сложилась гипотеза о родстве финно-угорских и сибирских народов (в частности, самоедов). Ее деятельными сторонниками и популяризаторами были известные финские ученые, работавшие в России, — в частности, М.А. Кастрен и Д. Европеус25. «Туранская» концепция происхождения финнов 26 также послужила обоснованием для обнаружения сходства не только лингвистических и антропологических, но и других этнических признаков у финнов и сибирских инородцев. Поэтому честность начиная с 1840-х гг. рассматривалась как один из важных дополнительных признаков принадлежности к финноугорской группе, как наиболее характерная черта племенного нрава 27, которая, как было очевидно, постепенно утрачивалась под воздействием цивилизации.
Честностью наделялись карелы («кореляки» и тверские карелы)28, «исключительная честность» лопарей (саамов) всегда отмечалась в описаниях29. Несомненно честными признавались и западноевропейскими, и российскими этнографами эскимосы30, типичная для XIX в. характеристика зырян (коми-зырян) непременно включала указание на их честность и гостеприимство31. И напротив, пермяки (коми-пермяки) и самоеды (ненцы) имели репутацию людей «лживых, на которых нельзя положиться»32. Честность как этническое свойство входила в перечень качеств, которые приписывались всем «нецивилизованным» народам. Ее отсутствие у этих народов квалифицировалось как утрата прежней «первобытной нравственности», которая, как правило, объяснялась внешним, инокультурным воздействием (в Российской империи — русских). Интересно, что мнения о «нравственных качествах» инородцев всегда были полярными: им приписывались либо добродетели, либо пороки33, но такая схема легко разрешала противоречия.
Одно из первых обоснований честности как типичного качества финноугорских народов принадлежало M.Ä. Кастрену. В путевых дневниках 1840-х гг. российский лингвист и финн по происхождению сравнивал нравы «наших финских мужиков» с характером изучаемых народов Севера и Сибири. Так, тиманских самоедов (ненцев) он считал самыми честными34, в лопарях и самоедах усматривал «много общего с финнами. Они (самоеды. — М.А.) крайне осторожны, кротки и скрытны, недоверчивы, упрямы и настойчивы, решаются не скоро, но, раз решивши, страшно упорны в исполнении предпринятого»35. Однако наряду с этим он упрекал лопарей и канских ненцев в привычке нарушать взятые на себя обязательства: «Подобно лапландцам, они (самоеды. — М.Л.) своенравны и так лживы, что на них никак нельзя положиться»36. Напротив, зыряне (коми) казались ему верными и честными37, а остякам (хантам) он приписывал славу «строго» соблюдающих «честность, необыкновенную услужливость, добродушие и человеколюбие… Но по мере успехов своих в образованности начали утрачивать эти прекрасные свойства...»38 (выделено мной. — М.Л.). Восхищение вызывали у него и вотяки (удмурты): «…я не встречал в деревнях ни воров, ни тунеядцев, ни любопытных зевак, ни шумливых пьянчуг, напротив, каждый, казалось, занимался только своим делом или работой… Нигде меня не обманывали… вотяки так же кротки, простодушны и бесхитростны, как наши финские мужики»39. Данные выше курсивом слова Кастрена важны для понимания его идей и их влияния на формирование представлений о финском характере в российском (и финском) сознании. В качестве подтверждения «порчи» исконного нрава финно-угорских народов Кастрен приводил множество примеров пьянства, морального разложения, обнищания и деградации лопарей (саамов) и народов Сибири — под влиянием русских. Так, описывая путешествие к «русским лопарям», он неоднократно подчеркивал, что «торговля и беспрестанные столкновения с русскими и с карелами вывели его (лопаря. — М.Л.) из природного состояния невинности»40. Однако неверно трактовать эти замечания Кастрена как его критику русификаторской политики (в том числе и в Финляндии) или расценивать их как проявление негативного отношения ученого к русским, — хотя некоторые идеологи феннофильского движения использовали труды Кастрена для обоснования превосходства финнов над русскими или для доказательства негативного восприятия русских финнами во второй половине XIX в.41. Ученый же исходил из известной и популярной концепции, которая доминировала в науке XIX века, хотя родилась еще в эпоху Просвещения — о добром и чистом дикаре («bon sauvage»), которого портит всякое близкое знакомство с достижениями более развитой европейской цивилизации. Согласно Кастрену, те финно-угорские народы, которые избегли соприкосновения с русской культурой, смогли сохранить прежние добродетели и, в частности, свою патриархальную честность. Аналогично трактовали причины утраты нравственности многими инородческими народами и русские наблюдатели и этнографы42.
Иначе говоря, инокультурное воздействие (и русских в частности) трактовалось двояко: во-первых, как прямое влияние аморального поведения представителей более развитого народа или как стремление его представителей воспользоваться нравственной неустойчивостью «дикаря» с целью наживы; во-вторых, как результат просвещения и исторического развития в целом: «Честность, свойственная всякому дикарю, всякому человеку, живущему в простоте и тесном общении с природой, очень часто, — увы! — исчезает или, по крайней мере, перестает быть преобладающей чертою типа, по мере того как народ вырастает и развивается и входит во все отношения торговой, общественной и политической жизни образованных народов…»43.
Таким образом, можно сделать вывод о том, что исследователи полагали следующее: по мере эволюции (или — в условиях сосуществования народов Империи, находящихся на различных стадиях исторического развития, социализации) этнические особенности утрачиваются, а полного слияния с русской культурой не происходит, следовательно, и корыстные, и благородные мотивы «цивилизаторов» способствуют нравственной порче. Исходя из этого, всякий, даже кажущийся благоприятным, контакт между этими народами ставит под угрозу самобытность более «слабого» или менее развитого этноса.
Российские эволюционисты, стремившиеся обнаружить общие характерные особенности народов на различных этапах их развития, были убеждены, что нечестность (которая трактовалась ими как лживость, неисполнение данного слова и воровство), приписываемая многим «дикарям» и некоторым инородцам Российской империи44, является результатом заблуждений нравоописателей и ученых. Антрополог Э.Ю. Петри полагал такие воззрения «поверхностными и условными»45 и утверждал, что честность и правдивость присуща этим народам, быть может, даже в большей степени, нежели «цивилизованным», а имеющиеся примеры порчи нравов доказывают негативное влияние последних. Однако Петри признавал, что трудно отрицать «легкость, с которой народы низшей культуры утрачивают свою честность и правдивость»46. Причину он — следуя Э. Тайлору — видел в том, что на этом этапе существует только «природная нравственность». Тайлор доказывал, что моральные устои и законы на этом этапе развития у них постоянно меняются, так как уровень благосостояния очень сильно зависит от природы. Нехватка ресурсов или их избыток моментально меняет баланс между добротой и жестокостью, щедростью и скупостью, честностью и нечестностью47. «Нравственность и счастье, — писал он, — идут рука об руку»48. Э. Петри подробно объяснял действие этой «нравственной неустойчивости, а не безнравственности», подчеркивая, что мораль всех народов на стадии «дикости» или «варварства» является инстинктивной, а не осознанной49, поскольку бытие сообщества подчинено главной цели — выживанию. Пересматривая в таком ракурсе вопрос о нравственности российских «нецивилизованных» народов, ученый доказывал их честность в отношении как «своих», так и «чужих».
Этнограф-эволюционист Н.Н. Харузин столкнулся с необходимостью объяснить «этническую честность» на практике; он поставил перед собой задачу, над разрешением которой бились его предшественники, изучавшие финноугорские народы Русского Севера: как объяснить прямо противоположные утверждения разных наблюдателей о нравственности лопарей50. Рассмотрев все существующие в научной литературе описания их нрава с учетом степени субъективности каждого из авторов, Харузин пришел к выводу о том, что разночтения в этой сфере сводятся именно к вопросу о честности: одни наблюдатели обосновывали склонность этого народа к воровству и ловкость в обмане, другие, напротив, хвалили их за честность и отмечали «отсутствие преступности». Этнограф разрешил это противоречие, рассматривая этнографическое описание как «case-study»: исследователи сталкиваются с различными региональными группами этноса, находящимися на разных этапах «цивилизационного» влияния (и, следовательно, на разном уровне «порчи»).
Кроме того, Н.Н. Харузин доказывал, что врожденные склонности народа (на данной стадии развития) могут менять свой «знак» в зависимости от вида «общения»: лопари щедры и честны в отношении иноплеменных гостей или друзей, «своих» или хорошо известных людей, но подозрительны и склонны к мошенничеству в торговых сделках с незнакомцами, особенно с представителями «чужих племен». Поэтому «обе характеристики … верны, но обе односторонни»51. Исследователь считал, что лопари честны, добры и простодушны от природы, но склонны к обману, и все эти черты являются неизменными. Его объяснение носило прагматический, а не социально-антропологический характер: он полагал, что лопари руководствуются личным опытом негативных контактов, но не рассматривал различные нормы поведения в отношении «своих» и «чужих» как культурную универсалию.
Стремление объяснить происхождение и изменение такого этнического свойства, как «патриархальная» (т.е. первобытная) честность, таким образом, можно считать ярко выраженной тенденцией в формировании образов финноугорских народов Империи независимо от теоретических предпочтений исследователей.
«Честный финн» в финляндской и российской публицистике первой половины XIX в. Первое известное в российских источниках упоминание честности как финской национальной черты встречается в записках о путешествии князя А.И. Вяземского в 1782 г.: так он объяснял отсутствие грабежей и разбоев на дорогах 52. Свидетельства честности такого рода появляются в описаниях финского характера у русских публицистов, путешественников и ученых еще в 1820-е гг.: интерес к новым землям и к жителям Великого Княжества Финляндского, вошедшего в состав Российской империи в 1809 г., отразился в художественных и научных текстах 53. Формирование образа финна в русском сознании проходило стадии, сходные с этапами эволюции представлений о некоторых других народах Империи, которые схематично можно обозначить следующим образом: от идиллических образов романтического этнографизма 1820-30-х гг. до негативно-иронического неприятия антиимперских националистических «проектов» в 1890-х гг. 54. Особенностью «финского случая» стало то, что в самой финляндской культуре «конструирование» национального финского характера находилось в этот период в стадии формирования. Оно осуществлялось усилиями финляндской элиты, в большинстве своем шведоязычной, а потому воздействие финского и русского видения друг друга на этом этапе можно считать двусторонним55. Однако следует отметить, что «финская честность» и в русско-, и в шведоязычной нехудожественной литературе первой половины века в качестве главного финского качества не выделялась, она лишь фиксировалась в общем перечне патриархальных добродетелей крестьянского народа.
Современный финский историк Т. Вихавайнен, проанализировав описания финского характера в европейских и шведоязычных трудах конца XVIII-XIX вв., сделал вывод, что честность (наряду с упрямством, «холодностью», гостеприимством и склонностью к мстительности) отмечалась в очерках иностранцев в общем перечне качеств финнов с очевидным единодушием 56. При этом шведские националисты расценивали природные финские свойства как отрицательные, «из которых только шведское влияние смогло развить такие добродетели» как верность, мужество и энергичность57. Однако честность на фоне других финских свойств ими не выделялась; основными и отрицательно оцениваемыми были смирение и упрямство. В наиболее известном описании финляндских финнов (тогда в составе Швеции) И.Г. Георги указывал лишь, что они «нарочито успевают в различных художествах и науках» 58, но страдают от «задумчивости»59, честность финнов в перечне особенностей характера отсутствовала.
Обратимся к характеристикам финнов, представленным в финляндских шведоязычных описаниях и известным к середине столетия. Наиболее полная дана финляндским шведом Й.Ф. Валлениусом (1809) (переведенная в 1840 г.) — вообще не содержала определения «честный»: «…народ суровый, бедный, терпеливый в трудах, привыкший довольствоваться малым, гостеприимный, простой в своих нравах, сильно привязанный к вере, уставам и обычаям предков, свято почитающий закон и правосудие, храбрый, твердый, преданный повелителям, готовый на все ради веры и отечества, упорный, мнительный, … кроткий, податливый, смирный и чуждый всяких смятений»60. Это описание,
как видим, составлено в полном соответствии с идеализированными и обобщенными представлениями о «простоте и неиспорченности нравов» всякого бедного крестьянского народа; как и в шведских очерках выделены те позитивные свойства, которые важны для чужеземной власти — покорность и смирение.
В формировании, точнее, в конструировании главных элементов финской идентичности наибольшую роль сыграли два шведоязычных деятеля финляндской культуры — Й.Л. Рунеберг и 3. Топелиус (младший) 61. В первой половине столетия ведущая роль в этом процессе принадлежала творчеству поэта-романтика, автора гимна Финляндии, Й. Рунеберга 62. Я.К. Грот опубликовал в 1840 г. в «Современнике» русский перевод одного из его очерков, в котором типичный финн наделялся позитивными характеристиками: он «в высшей степени честен и чужд притворства; ибо простота и благодушие неразлучны со всякой религией»63. Однако поэт — так же, как Э. Лённрот и шведоязычный этнограф А. Варелиус64 — не определял честность как главную черту финского нрава, а лишь видел в ней позитивно оцениваемый всеми романтиками элемент старинного уклада, сохранившегося в том числе и благодаря христианскому вероисповеданию. Честность финна для Рунеберга была обусловлена не законопослушанием или соблюдением моральных заповедей, а его бедностью, хранящей его от соблазнов 65.
До середины XIX в. источником информации, в том числе о национальном характере финнов, для русских были путевые дневники и впечатления русских путешественников, которые формировали многие устойчивые стереотипы финна в русской культуре 66. Однако до 1840-х гг. и в этих текстах честность (как верность финнов данному слову) только упоминалась, но не трактовалась как главное или особенно выраженное их качество 67, хотя примеры «высокой нравственности» непременно включались для подтверждения привычного для эпохи понимания «патриархальности» «молодого» народа: «ёду … к народам древним по Истории, юным в нравственном отношении», — писал перед поездкой в Финляндию и Швецию Ф. Булгарин68. Первые упоминания о финской честности с доказательствами отсутствия среди них воровства («воры (у них. — М.Л.) совершенная редкость») появляются в путевых заметках в середине 1840-х гг. — в частности, у А. Албенского69.
Развернутое описание с примерами и объяснениями содержится в путевых записках Я.К. Грота о Финляндии в 1847 г., в которых он много внимания уделил рассуждениям об отсутствии воровства и бережном отношении финнов к чужой собственности как этнокультурном феномене, определив честность уже как «известную» финскую черту: «Честность финнов известна. Не только в деревнях и на большой дороге можно быть совершенно спокойным насчет своей собственности; но и в городах менее значительных воровство так необыкновенно, что жители по большей части не замыкают дверей своих на ночь»70. Именно гротовские примеры финской честности в клишированном виде воспроизводились в этнографических очерках вплоть до конца столетия. И в других своих работах он неоднократно выделял «чистоту нравов» финнов, трактуя неукоснительное соблюдение ими известной христианской заповеди как следствие «неиспорченности».
По инициативе Я.К. Грота был переведен на русский язык очерк финляндского шведа И.Э. Эмана71, который писал: «Финны славятся своей честностью, и она действительно составляет резкую, основную черту в народном характере… Никто в глазах финнов так не презрителен как обманщик. С такой честностью и доверчивостью соединяется в них уважение к личности других…»72. Как видим, Эман, выделяя честность, ставил ее в один ряд с доверчивостью, гостеприимством и простотой (типичными качествами «неиспорченного дикаря»). Однако тут же связывал ее с развитием индивидуальности, присущим этой стадии самосознания личности, т.е. интерпретировал честность как рациональное поведение, обусловленное этосом, — поэтому усматривал в ней такие приметы европейской «цивилизованности» как внутренняя потребность и чувство собственного достоинства. Значимо то, что и Я.К. Грот, и И.Э. Эман впервые выделили честность как одну из наиболее «замечательных» («резких», однако не главных!) финских добродетелей. Следует отметить, что при этом в двух наиболее основательных и авторитетных географо-статистических описаниях Финляндии 1840-50-х гг. — в тринадцатитомном энциклопедическом словаре (в статье «Финляндия»)73 и в Военно-статистическом обозрении Великого Княжества Финляндии (в специальном параграфе о финских нравах)74— честность в перечне качеств финского характера не упомянута вовсе.
Финская честность в нравоописаниях второй половины XIX в. С середины века главным «конструктором» финской идентичности становится 3. Топелиус, писавший, как и Рунеберг, по-шведски75, но обладавший гораздо большими возможностями для влияния на умы сограждан, поскольку совмещал с литературной работой (проза и поэзия) преподавание истории и географии в университете, общественную и журналистскую деятельность76. 3. Топелиус, подробно анализируя природные и исторические факторы, сформировавшие финский национальный характер, стремился дать им объяснения, выявить происхождение и эволюцию особенностей финского нрава. Общими его чертами по Топелиусу являются те же, что отмечал и Рунеберг: «Закаленная, терпеливая, пассивная энергия, покорность судьбе и стойкая выдержка, нередко переходящая в упрямство, медлительный ход мышления, обращенный к внутренней, духовной стороне, нескорый, но тем более страшный и чрезмерный гнев … наклонность выжидать, привязанность к старому»77. Таким образом, в его характеристике воспроизводился почти без изменений «набор» качеств, известный и по российским описаниям. Честность в перечне никак не маркирована, она означает лишь сохранение традиционных добродетелей аграрного общества, одну из нравственных достоинств доброго, неиспорченного и религиозного народа: «Верность долгу, уважение к закону, любовь к свободе, гостеприимство, честность и глубоко укоренившаяся склонность к религиозному мышлению, которая проявляется в искренном благочестии… »78. Если честность и соотносится каким-то образом с вероисповеданием финнов, то лишь в самом общем виде: их религиозность и набожность рассматриваются как дополнительные факторы, позволяющие сохранять еще дохристианские добродетели традиционного общества.
Еще одно сочинение Топелиуса, чрезвычайно значимое для формирования представлений финнов о себе и своем характере, не переводилось на русский язык, но некоторым российским исследователям было знакомо. Это его книга для детей «Vårt land» («Boken om vårt land» (1875), в финском переводе — «Maamme» или «Maamme kirja» (1876)) — «Наш край» или «Книга о нашем крае», которая оставалась основным финским учебником для начальной школы вплоть до 1940 г. Помещенное в ней описание финского характера и его региональных особенностей — в разножанровых очерках, стихах и притчах — стало главным источником представлений финнов о себе. В занимательной форме, используя форму виртуального путешествия, Топелиус более подробно, нежели в других своих очерках, перечислил в «Книге» «основные качества» финского народа (как в «этнографическом смысле» — т.е. тавастов и карел, так и в расширительном — в значении «нации»). Он описал финский народ как старательный, упорный, трудолюбивый, выносливый, терпеливый, мирный, мужественный и упрямый79. В этом перечне «честность» отсутствует, однако для репрезентации типичного финна Топелиус прибегнул к притчевой форме80, воплотив его в собирательном образе бедного крестьянина Матти (который вступает в своеобразное соперничество со шведом Эриком и русским Иваном). Среди отличительных особенностей Матти, которые оцениваются как противоречивые, одна интерпретируется однозначно положительно: «Матти настолько честный человек, что вынужден был слово „вор» (varas. — М.Л.) позаимствовать из другого языка»81. Хотя Топелиус более ничего не поясняет, финскому читателю понятно, что речь идет о распространенной во второй половине столетия версии русского происхождения финского varas. Родство двух слов признавалось современной Топелиусу лингвистикой82, однако не все разделяли первичность русской лексемы. Так, И.И. Срезневский придерживался прямо противоположной концепции, утверждая, что русское слово «вор» происходит от финского worn (хитрец, обманщик), woro (грабитель, разбойник)83. Однако Топелиусу в данном случае необходимо было обосновать и подкрепить хорошо известными, хотя и спорными аргументами гипотезу об инородном происхождении и слова, и самого порока.
Неверно было бы полагать, что Топелиус, Рунеберг или Лённрот воспроизводили элементы финского крестьянского автостереотипа; подобные характеристики народа — как в западноевропейской, так и в российской этнографии того времени — не были связаны с традиционными крестьянскими представлениями о «своих» и «чужих». Создателей национального автостереотипа не интересовали самоописания финнов или этнокультурные стереотипы традиционного общества. Даже «Калевала» не была использована ими в качестве источника, подтверждающего честность как древнюю финскую черту. Иххарактеристика финнов выражала представления финляндской элиты, в данном случае — иноэтничной и шведоязычной. Топелиус пытался структурировать и объяснять истоки этнической финской самобытности, оперируя прежде всего взглядами и стереотипами, уже сложившимися в сознании образованной прослойки финского общества84.
Поэтому честность как главное и «хорошо известное» качество финнов не могла быть заимствована из финского самоописания национального характера, что подтверждается и современными исследованиями; честность как финская добродетель упоминалась, но не фигурировала в финляндской культуре в качестве главной или наиболее значимой черты народного нрава до конца 1890-х гг.85.
Честность «в основе характера финна». В перечне типичных свойств финна, как уже было показано, превалировали добродетели человека традиционного крестьянского общества. Можно утверждать, что их этнические отличия от русских наиболее отчетливо проявлены в двух основных сферах: а) в эмоциональной области (темперамент), влияющей на характер коммуникации, и б) в народной нравственности. Честность связана со второй группой этнокультурных особенностей, причем особенно интересовали наблюдателей социальные нормы поведения.
Уважительное отношение финнов к чужой (и, как следствие, к своей) собственности, отсутствие воровства, жульничества и стремления поживиться за счет путника86 — все эти доказательства честности становятся устойчивыми стереотипами национального характера начиная с 1870-х гг.: «Но чем финны по справедливости стяжали славу и известность во всем свете — это своей безукоризненной честностью»87.
Примеры, подтверждающие это утверждение, брались составителями из описаний русских путешественников как первой половины столетия88, так и современных. В них единодушно отмечалось отсутствие случаев воровства в Финляндии: «Если вы забудете ваши вещи на станции… финн не возьмет их себе… не попросит на водку…»89; кражи редки даже в городах90. Как честность трактовались и низкие (или фиксированные) цены на стоимость услуг извозчиков, а также отсутствие распространенного в России мздоимства и взяточничества.
Наиболее типичным и по содержанию, и по интерпретации может считаться следующий фрагмент: «Честность финнов известна также всему миру. Не было примера, чтобы ваша вещь, потерянная во время путешествия, не нашлась. … Что бы ни запродал финн в долг, на какую бы сумму ни ссудил деньгами, он никогда не потребует расписки или какого-либо документа. Единственное ручательство для него — ваше честное слово. Но если вы раз не сдержали аккуратно ваше честное слово, вы теряете навсегда его доверие. … Если финн возьмет с вас плату за свою хлеб-соль, то самую ничтожную и притом с такою стыдливостью, как будто он делает какое-нибудь преступление»91. В этой характеристике финнов использована аргументация Грота, в ней упомянут еще один гротовский мотив: честность представлена результатом законопослушания, соблюдения правовых норм: «Уважение к закону — вторая характеристическая черта финна. Закон, например, запрещает просить на чай или водку у приезжих, он и не просит»92.
Отсутствие у финнов распространенного в России правила «брать на чай» становится непременным примером финской нравственности начиная с середины столетия. Рассуждая о стереотипе честности в этом ее проявлении, Т. Тихменева-Пеуранен попыталась выявить его происхождение. Она считает, что «миф о честности» «рождается … из общения с финскими возчиками, не бравшими „на чай“»93. Исследовательница настаивает на том, что «миф» связан стакназ. «межкультурным недоразумением» (cultural misunderstanding) и представляет собой пример «включения «чужого» в «свое»: возчики не брали денег сверх установленного в связи со штрафами». Таким образом, заключает она, русские имели дело «в действительности» не с чертой финского национального характера, а с соблюдением закона94. Это единственное бросающееся в глаза отличие и стало, по мнению автора, истоком мифа. (Впервые это предположение высказал еще в 1840-е гг. Я.К. Грот). При «очевидности» такого объяснения его трудно принять в первую очередь потому, что оно не исчерпывает всего спектра значений финской честности, которые можно выявить путем реконструкции. Кроме того, лишь денежной экономией русских путешественников нельзя объяснить восхищение честными финнами, принявшее массовый характер в конце столетия. Вряд ли гротовская интерпретация может служить объяснением этого устойчивого русского (а позже и финского) стереотипа.
«Отчего же в маленькой, крохотной, бедной, суровой Финляндии это есть, а у нас, в великой России, нет?»95. Однако почему «непоколебимая честность, простирающаяся до самых последних мелочей обыденной жизни», так упорно рассматривалась как «общая и основная черта характера, — черта, которая так отличает вообще народ Финляндии»96? Ответ предлагался в тех фрагментах описания, где авторы предпринимали попытки объяснить происхождение качеств финского характера. Основополагающей и принимаемой за аксиому причиной был комплекс уже рассмотренных выше природных факторов. Согласно этой логике рассуждений, истоки чистоты финских нравов виделись именно в длительном отсутствии контактов с более развитой культурой: «добродетельность» тем больше, чем дальше расположена местность от моря — жители побережья раньше вступают в отношения с чужеземцами и негативное воздействие протекает более интенсивно97. В этом рассуждении можно видеть продолжение рассмотренной выше традиции восприятия финнов как «неиспорченных инородцев».
Авторы, правда, расходились в объяснении честности, но их объединяла еще просвещенческая убежденность в возможности формирования нравственных качеств средствами образования и соблюдения законности. Некоторые считали, что честность развилась у финнов под влиянием «шведских законов»98, другие видели в этом заслугу финляндской церкви — так акцентировалась значимость исторических факторов: католицизм сменился протестантизмом (евангелическолютеранским), преимущества которого связывались с обязательной службой на языке паствы и обучением основам грамоты, а также с добросовестностью, строгостью нравов протестантских священников: «Напрасно было бы однако же думать, что эта прекрасная черта финского характера выросла и развилась в финском народном типе совершенно самостоятельно, без всякого внешнего влияния… если бы за воспитание народа не принялись люди разумные, сумевшие воспользоваться обычаями цивилизации только для того, чтобы прежде всего внушить народу глубочайшее уважение к религии и к закону»99.
При этом никто не усматривал в честности проявления укоренившегося протестантского этоса, повлиявшего на ценностные установки финнов, а ведь именно он формировал иные нормы социальной жизни и практики. Однако не конфессиональное, а этническое начало казалось главной причиной отличий русского и финского крестьянства, воплощавших сущность нрава своих народов. Честность связывалась с нравственными добродетелями вообще, особенно заметными в сравнении — и это важно подчеркнуть — с соседними народами (русскими, карелами, эстонцами и др.)100.
Деятели народного просвещения, такие как Д.Д. Семенов, Е.Н. Водовозова, Г.С. Петров, настаивали на решающем благотворном влиянии крестьянской начальной грамотности101 и системы народного образования (в это время оно виделось главной целью просвещения в России), усматривая в финляндском опыте достойный пример для подражания. Для просветителей-семидесятников была характерна убежденность в тесной взаимосвязи грамотности, «добропорядочных нравов» и «улучшения материального быта»: «Надобно прежде всего дать крестьянам первоначальное общее образование, которое должно пробудить их мыслительные способности и сделать для них понятными нравственные требования человеческой природы… Обучение религии и общим первоначальным знаниям — вот тот естественный и единственный путь, которым христианско-европейская цивилизация может войти в среду нашего народа»102. Главной «сверхзадачей» образования, таким образом, объявлялось формирование сознательных («осмысленных», как писал Ф.П. Еленев) моральных убеждений, которые отсутствовали, как полагали многие наблюдатели, в русском крестьянстве.
Различая внешнее и внутреннее благочестие, авторы открыто симпатизировали финляндскому протестантизму. «Сознательная нравственность», в сущности, оказывалась христианской (лютеранской) альтернативой нравственности «природной» — т.е. вызывала восхищение честность не из инстинктивной чистоты, присущей «дикарям», не из страха перед наказанием, а из внутренней потребности: «Может быть, каждый человек родится честным и остается честным, пока он живет простою, первобытною жизнью. Но известно, как легко гибнет эта честность, если она не основана на твердых убеждениях»103.
В этом контексте особое внимание наблюдателей привлекали такие непривычные для российского быта «обыкновения», как, например, «шведский стол» — ив путевых заметках, и в художественной литературе второй половины XIX и начала XX в. о реакции русских на эту широко распространенную в Финляндии форму самообслуживания писали очень много. Отсутствие контроля и тем более наказания, когда плата производилась, как представлялось, «по совести», могло вызывать не только удивление и восхищение, но и раздражение, оно воспринималось как беспечность, наивность и даже глупость финнов. В этнографических очерках такое осознанное моральное поведение всегда трактовалось или как пример «патриархальной чистоты», или как свидетельство укорененности истинной, непоказной, религиозной морали.
Эта «добровольная», «сознательная» честность казалась многим российским авторам исключительной именно потому, что примеры ее касались крестьянского народа. Значимы в этом контексте слова Л. Полонского о «джен-тельменности» финнов. Честность «такой природы» воспринималась некоторыми русскими наблюдателями как непременный элемент дворянского, но не крестьянского социального поведения. Отсюда неоднократные замечания о достоинствах финна на военной службе: несмотря на крестьянское происхождение, он ведет себя по-рыцарски: «в нашей армии коренные финляндцы все достойные и примерные офицеры»104; «финны, как в домашнем быту, так и военной службе, честны и добросовестны»105.
«Финская» честность / «русское» воровство. Итак, в 1880-90-е гг. констатация честности финнов сменилась поисками причин ее постоянства и дискуссиями о ее природе. Такую постановку вопроса, как кажется, породили не изменение политической ситуации в самой Финляндии и не ее отношения с имперским центром. Она возникла в процессе формирования представлений российской элиты о русской идентичности, центральным звеном которых были рассуждения о великорусском крестьянском характере.
После длительной идеализации крестьянства разночинной и дворянской интеллигенцией в 1840-60-х гг. «открытие» ею «истинного мужика» в его собственном мире повлекло за собой много разочарований106. Описание нрава нациеобразующего этноса в пореформенную эпоху107 демонстрирует остроту вопроса о моральном облике, который характеризовался как «глубокая нравственная темнота»108. Тогда возникли гипотезы, объясняющие народные «обыкновения», шедшие вразрез с нормами христианской морали и казавшиеся несовместимыми с православной верой. Одним из наиболее осуждаемых образованной элитой пороков после пьянства, лености и невежества стала русская «склонность» к воровству, выражавшаяся в крестьянских представлениях и нормах бытового поведения.
Полемика по этим вопросам нашла отражение в литературе и публицистике с 1860-х гг., особенно в творчестве писателей-народников. Н.В. и Г.И. Успенские, Н.Н. Златовратский, А.И. Левитов, П.В. Засодимский и менее сегодня известные Ф.М. Решетников и Н.Е. Петропавловский (С. Каронин) изображали разных мужиков, но и самые «позитивные», близкие к идеализированному образу крестьянина как хранителя патриархальных устоев и здоровой нравственности персонажи оказались для читающей публики неприятным открытием109.
А.Н. Энгельгардт удивлялся, что даже та часть помещиков, которые в силу образа жизни и экономических условий наиболее близко соприкасались с крестьянами в повседневной жизни, совершенно не понимали их интересов, выгоды, способов выживания и в прямом смысле слова не могли адекватно общаться с ними: «Я встречал здесь помещиков, … которые по 20 лет живут в деревне, а о быте крестьян … никакого понятия не имеют; более скажу, — я встретил, может быть, всего только трех-четырех человек, которые понимают положение крестьян, которые понимают, что говорят крестьяне, и которые говорят так, что крестьяне их понимают» (выделено мной. — М.Л.)»110. Н.Н. Златовратский, критикуя описания народного крестьянского быта, восклицал: «…недобросовестность, невежество, противоречие, поверхностность — вот неизменная подкладка тех этнографических сообщений, которыми «свежий» и «сведущий» культурный человек наводнил номера провинциальных и столичных газет и разнообразные сборники…»111. Представления о «своем» — великорусском крестьянине, впрочем, не были однозначно стереотипными. Существовали публицистические и художественные произведения, содержавшие примеры высокой нравственности, причем аналогичные тем, которые отмечались, в частности, как этническая особенность финнов: отсутствие воровства в деревнях Русского Севера (приметой казалось отсутствие запоров на дверях), отказ от взимания платы за постой. Существовало также широко распространенное убеждение о нравственности старообрядцев. Авторы очерков стремились представить характерную картину и потому руководствовались своими представлениями о норме и типичном. Восприятие крестьянского образа жизни и мышления этнического «своего» осуществлялось по той же схеме и сопровождалось теми же ошибками атрибуции и интерпретации, что и описание «другого».
Публицистика, переписка, этнографические и педагогические очерки 1870-90-х гг. так или иначе затрагивали вопрос о крестьянской «нечестности» (в первую очередь понимая под этим «вороватость», неисполнение обещаний, вымогательство и обман в мелочах), тем более острый, что он никак не соответствовал простой и популярной идее о том, что освобождение от крепостной зависимости и распространение народных школ способствуют улучшению быта и нравов. Сельская учительница А. Симонович в своих воспоминаниях сетовала: «Нравственные требования, которые народная школа ставит своим ученикам, стоят в очень большом противопоставлении с житейской мудростью, практикующейся деревней. Школа проповедует честность, а мужик берет своего сына ночью в чужой лес для порубки. … Школа дает ученикам эстетическое наслаждение в виде чтения хорошей книги или школьного праздника, а деревня … в праздник напивается до полного умопомрачения и заставляет детей участвовать в питье водки»112. Несоответствие идеалу народа-богоносца, в особенности касающееся отношения к чужой собственности (помещичьей или — после реформ — «господской», государственной, иногда и общинной), объяснялось по-разному. Однако, рассматривая разные подходы, следует учитывать их сходство: наблюдатели исходили из собственных правовых и обыденных представлений, продиктованных нормами складывающегося буржуазного права или представлениями о дворянском этосе.
Необходимо сделать важное отступление, касающееся отмеченного образованными современниками «низкого уровня нравственности» в крестьянской среде. Представление об этом складывалось на фоне завышенных ожиданий наблюдателей и известного в науке различения поведения в среде «своих» и во взаимодействии с «чужими»113. Спокойное отношение в крестьянской среде (причем не только в России, но и за ее пределами) к тому, что для наблюдателей представлялось кражей, неоднократно попадало в сферу внимания. Особое место занимал этот вопрос в описаниях Царства Польского / Привислинского края и Прибалтийских губерний (Остзейских провинций). В этих заметках проводилось прямое или скрытое сравнение со «своим», и именно в этом контексте упоминалось общее для польских и великорусских крестьян «обыкновение»: вырубки в помещичьих лесах и выпас скота (а иногда и потрава) на господских землях. Так, Е.Н. Водовозова в серии своих популярных очерков «Как люди на белом свете живут» отмечала отношение крестьян к общественным или государственным угодьям (лугам, лесам, рекам и т.п.) как к своей собственности во многих странах. Рассказывая, например, о поляках Австрии и Германии, она писала: «Поляки Германии народ вообще честный, и кража между ними, даже среди беднейшего населения случается весьма редко, но они, как и вообще польское простонародье в западноевропейских странах, не считают преступлением взять с панского огорода все, что только можно ловко стянуть, набрать хворосту из леса пана и загнать его скотину. Панов они считают дармоедами и на кражу у них не смотрят как на позор, а скорее даже как на молодецкий поступок» .
Объяснение таких явлений различным отношением к «своей» и «чужой» собственности встречается в мемуарах и дневниках эпохи повсеместно. Педагог Н.Ф. Бунаков писал в 1884 г.: «Мне пришлось убедиться, что крестьяне и теоретически не считают предосудительным и несправедливым со своей стороны кражу или обман по отношению ко всякому, кто «не свой брат, не крестьянин». У «мужика» стащить что-нибудь грешно и преступно, а у барина, попа, всякого «не мужика» можно и чуть ли даже не должно»115 — и объяснял эту позицию социальными противоречиями и последствиями крепостного права. А.А. Фет в «Письмах из деревни» с явной иронией приводил свой диалог с одним из крестьян во время заключения сделки: « — …ты смотри, Митрий, не обмани, — вмешался вслушивающийся в наш разговор Алексей. — Ведь это, брат, обмануть не своего брата мужика. Не приходится. … Я стал объяснять мужикам, что обман всё обман, к кому бы он ни относился, в чем оба были совершенно согласны, и, в доказательство окончательного уразумения моих слов, Алексей с ударением повершил: „Ведь это обмануть не своего брата мужика, это не приходится». Просьба мужика была исполнена, а кур он мне не привез»116. И А.А. Фет, и А.Н. Энгельгардт постоянно обращались в своих «Письмах» к вопросу о причинах неискоренимости постоянного бедствия — потрав и покосов на своей земле. В их сетованиях речь шла не только о прямом воровстве, но и о нанесении других видов ущерба, зачастую весьма ощутимого для хозяина.
Еще одна часто упоминаемая разновидность крестьянской «нечестности» — постоянное желание «надуть», «обхитрить», «объегорить» не только барина, но и «своего брата» — то есть попросту не исполнить данное обещание, не сдержать слова или же обманом заполучить незаконную прибыль. О.П. Семенова-Тян-Шанская, оставившая описание крестьянского быта Рязанской губернии рубежа XIX-XX вв., с недоумением констатировала: «Сколько я ни толковала (крестьянке, работавшей на кухне. — М.Л.), что самовольное присвоение чужой собственности «в брюхо ли, впрок ли» все равно называется кражей, она со мной не соглашалась… Тот же староста, охраняя «барские яблоки», набивает себе каждый раз… карманы. Казенное добро … уважают даже меньше помещичьего („У царя всего много»). И тащат все решительно»117. Современники рассуждали исходя из нормативной модели поведения, руководствуясь верой в «истинность» и абсолютность своих представлений о нравственности и законе. В то время как в традиционных представлениях — и это, как известно сегодня, являлось культурной универсалией крестьянского образа жизни во все времена и в разных регионах118 — все, что росло на земле, воспринималось не в качестве частной собственности (в тех дефинициях, которыми ее наделяло еще римское право), а осмыслялось через разделение «своего» и «чужого» природного пространства.
Приведем еще несколько наиболее характерных примеров объяснения воровства, относящихся к крестьянам европейского Нечерноземья. О.П. Семенова-Тян-Шанская усматривала причину в «одном из самых глубинных и твердых крестьянских убеждений, … что земля когда-нибудь вся должна перейти в их руки»119, буквально подтверждая красноречивое выражение, которое записал со слов крестьян десятилетиями ранее Ю. Самарин («Мы все твои, а все твое — наше»). Л.Н. Толстой, анализируя «взгляды на честность», имеющие своим следствием принципиально различные стратегии в отношении «своих» и «чужих», рассматривал их как универсальные человеческие качества, присущие всем сословиям120. Сельская учительница А. Симонович, напротив, возмущалась тем, что крестьяне обманывают и воруют у своих же односельчан121, видя, как и многие педагоги, главную причину в невежестве, обращающем народ «в распущенного и одичалого гуляку»122.
Скорее исключительной, нежели типичной, можно считать точку зрения А.Н. Энгельгардта. Предвосхитив выводы специалистов юридической этнологии, Энгельгардт определил корень зла в следующих словах: «Конечно, крестьянин не питает безусловного, во имя принципа, уважения к чужой собственности, и если можно, то пустит лошадь на чужой луг или поле, точно так же как вырубит чужой лес, если можно, увезет чужое сено, если можно — все равно, помещичье или крестьянское, — точно так же как и на чужой работе, если можно, не будет ничего делать… Зачем же крестьянин будет заботиться о чужом добре, когда сам хозяин не заботится?123»; «человек хороший… не то чтобы какой-нибудь бездомный прощелыга, нравственно испорченный человек, но просто обыкновенный человек … становится вором потому только, что вещь лежала плохо, без присмотра»124. Подобное поведение было продиктовано, с его точки зрения, очевидным крестьянским прагматизмом. Несколько иначе интерпретировал его Г. Успенский. Б цикле очерков «Власть земли» он проанализировал взаимосвязь крестьянина с землей, одним из первых не только показав, но и объяснив, что представления о ценности и праве на обладание и распоряжение тесно взаимосвязаны с физическими, трудовыми затратами земледельца125. «Власть земли» диктует и формы выживания, и средства приспособления. Даже при кажущейся «цивилизованному» уму нерациональности или безнравственности тех или иных способов действия они вполне объяснимы и определяются жесткой необходимостью.
В российской истории права и социологии с 1870-х гг. начинается возрождение интереса к теории естественного права; оно изучалось как «источник общечеловеческих ценностей, выработанных цивилизацией. Первостепенное значение при этом придавалось положению о том, что природе человека изначально присущи определенные «этические принципы … своего рода исконные правовые начала»126. Размышления о сочетании правовых и этических установлений в традиционном крестьянском обществе также вызваны были попытками интерпретации социальных процессов в пореформенной деревне, которые осмыслялись в этических категориях «естественного» человека.
Свое объяснение «русскому воровству» искали и этнографы. Эволюционизм позволял рассматривать развитие народов на определенном этапе (дикости и варварства) как сопоставимое (в том числе и в нравственном отношении) с традиционным крестьянским обществом, не подвергшимся необратимому воздействию цивилизации (как модернизации)127. Э.Ю. Петри объяснял преступления против собственности в русской крестьянской среде сходством народных взглядов с воззрениями народов, «ближе стоящих к природе», которым присуще иное понимание добродетелей128. Исследования по юридической этнографии 1880-1900-х гг.129 показали, что в русской пореформенной деревне использование некоторых природных ресурсов (леса и воды), которые формально принадлежали отдельному человеку или государству, повсеместно не считалось преступлением130. Эти представления были связаны также с верой в то, что «не может быть собственности на то, к чему не был приложен труд»131. Таким образом, общие особенности правового сознания крестьянства в различных регионах России были определены, но объяснительные гипотезы не нашли отражения в этнографических описаниях, в которых доминировали констатации.
Современные ученые объясняют ужасавшие наблюдателей «отступления от норм христианской нравственности» своеобразием «моральной экономики», видят в них «формы обыденного сопротивления крестьянства»132, другие интерпретируют их как реакцию на модернизацию, объясняют конфликтом различных «габитусов», социально-культурных практик или проявлением взаимоотношений различных традиций внутри единой культуры133. Причем речь здесь идет не столько об этнических или этнокультурных особенностях, сколько о типологическом сходстве традиционных культур134.
Стереотип финской честности, таким образом, формировался в контексте идей «природной нравственности» народов, находящихся на разных уровнях развития. Установка на сходство нравов родственных этносов порождала стремление интерпретировать данную добродетель как общий родовой признак финно-угорской группы. В пореформенный период рассуждения о различиях морального поведения «своих» и финских крестьян строятся в русле уже сложившихся представлений об идеальном и реальном русском крестьянском типе, предпринимаются попытки отыскать истоки его этнической самобытности.
Восхищаясь финской честностью, российские авторы, в сущности, пытались ответить на вопрос о природе крестьянской честности как таковой, поэтому именно актуальностью вопроса о русской (великорусской крестьянской) нравственности — столь важного в ходе складывания представлений о национальном характере — можно объяснить повышенный интерес к финской честности во второй половине XIX в. Это, разумеется, не означает, что данное восприятие не отражало определенные реалии финского лютеранского этоса. Однако именно сравнение в целом весьма общих представлений о «своем» с бросающимися в глаза добродетелями «чужого» создало стереотип «честного финна». Хотя врожденность этого свойства нрава еще не ставилась под сомнение, возникал вопрос о возможности ее «выработки» как социально формируемого качества.
Можно с уверенностью утверждать, что ставшее стереотипным для русской культуры во второй половине XIX в. представление о финской честности постепенно, в процессе складывания финской идентичности, трансформировалось и в финский автостереотип — не без русского влияния. Не пытаясь ответить на вопрос, когда именно это произошло, отметим, что в том или ином виде он функционировал в российском и финском сознании в течение всего XX века 135. И в последние десятилетия обсуждение проблемы сохранения /изменения финской идентичности 136 в связи с европейской интеграцией непременно содержит вопрос о финской честности — причем в тех же аспектах, которые были представлены в российских очерках финского «нрава» второй половины XIX века.
Примечания:
1 Петров Г.С. Пигмалионы Севера // Петров Г.С. Наши пролежни. М., 1913. С. 147.
2 Цит. по: Якубов К. Письмо из Финляндии // Вестник Европы. 1882. № 8. Август.
3 Ратцель Ф. Народоведение / Пер. с нем. В 2-х тт. СПб., 1896. Т. 2. С. 804-805; Рек-лю Э. Земля и люди. Всеобщая география. В 19-ти тт. СПб., 1877-1896. T. V. Вып. II. Европейская Россия. СПб., 1883. С. 47, 50.
4 Природа и люди в Финляндии или очерки Гельсингфорса / Сост. В. Сухаро. СПб., 1863. С. 35,40; Финляндия // Отечествоведение. В 6-ти тт. / Сост. Д. Д. Семенов. СПб., 1866-1870. T. I. Северный край и Финляндия. Ч. И. Финляндия. СПб., 1866 (далее — Финляндия); Кюн К. Народы России. СПб., 1888. С. 61; Протасов (М.) Народные чтения. Финляндия. СПб., 1899. С. 18; Великое Княжество Финляндское. СПб., 1872. С. 14; Водовозова Е.Н. Финляндия. Страна и народ // Mip Божш. 1892. № 10. С. 18,21.
5 Витухновская М. Бунтующая окраина или модель для подражания: Финляндия глазами консерваторов и либералов второй половины XIX — начала XX веков // Многоликая Финляндия. Образ Финляндии и финнов в России. Великий Новгород, 2004. С. 95.
6 Часть этнографическая (Надеждин Н.И.) // Свод инструкций для Камчатской экспедиции, предпринимаемой Императорским Российским Географическим Обществом. СПб., 1852. С. 15; Программа для этнографического описания губерний Киевского учебного округа, составленная по поручению Комиссии, высочайше утвержденная при Университете святого Владимира, действительными членами Князем В. Д. Дабижею и (по языку) А.А. Метлинским. Киев, 1854. С. 13.
7 Четвертое заседание Комитета от 31.03.1877 (сообщение В.Н. Бензенгра) // Известия ОЛЕАЭ при Императорском Московском Университете. T. XXVII. Антропологическое отделение. T. I. М., 1877. С. 65.
8 Программа для собирания этнографических сведений, составленная при Этнографическом Отделении ОЛЕАЭ. М., 1887.
9 Там же. С. 10.
10 Пятое заседание Комитета // Известия ОАЕАЭ. T. XXVII. Антропологическая выставка. В 4-х тт. Т. 3. Ч. 1. М., 1878. С. 98.
11 Шестое заседание Комитета // Там же. С. 123-126.
12 Даль В.И. Словарь живаго великорусскаго языка. В 4-х тт. СПб.; М., 1880-1882.
Т. 4. СПб.; М., 1882. С. 600.
13 Вендина Т.И. Жизнь и смерть // Вендина Т.И. Из Кирилло-Мефодиевского наследия в языке русской культуры. М., 2007. С. 77.
14 Левонтина И.Б., Шмелев А.Д. «За справедливостью пустой» // Зализняк А.А., Ае-вонтина И.Б., Шмелев А.Д. Ключевые идеи русской языковой картины мира. М., 2005. С. 365-366.
15 Даль В.И. Указ. соч. С. 601.
16 См., например: Природа и люди. В 2-х вып. СПб., 1868-1869 / Сост. и изд. А. Павловский. Вып. 1. СПб., 1868; Реклю Э. Земля и люди. Всеобщая география. T. V. Вып. II; Ратцель Ф. Указ. соч. и др.
17 Природа и люди. С. 130, 194; Григорович Д.В. Нравы и обычаи разных народов. СПб., 1860. С. 110, 120.
18 Природа и люди. С. 128.
19 Карелин В.А. Норвегия и норвежцы глазами русских в 1814-1917 гг. (по печатным материалам) // Скандинавские чтения 2006 года. СПб., 2008. С. 276-278.
20 Природа и люди. С. 129.
21 Там же. С. 129,194.
22 См., в частности, о том, что в Сербии «воровства почти нет»: Яшеров В. В Сербии 1876-1877 гг. Записки добровольца // Русские о Сербии и сербах / Сост., подготовка к изданию, введение и заключительная статья А.Л. Шемякина, комментарии А.А. Силкина, А.Л. Шемякина. СПб., 2006. С. 246; Пименова Э.К. Сербия. Историко-этнографический очерк. СПб., 1908. С. 37 и др.
23 Чернышева О.В. Шведский характер в русском восприятии // Чернышева О.В. Шведы и русские. Образ соседа. М., 2004. С. 20-21.
24 Там же. С. 28-29. Некоторые возможные объяснения тенденции такой трактовки можно получить из статьи: Карибек К. Шведы и шведское в России // Шведы в Москве. М., 2002. С. 123-143.
25 Pentikäinen }. Castrénilainen ‘pohjoisen etnografian’ paradigma // Kaukaa Haettua. Kirjoituksia antropologisesta kenttätyöstä / Toim. A.M. Viljanen ja M. Lahti. Vammala, 1997. S. 224-237; Salminen}. Daniel Europeus ja «Suomen suvun» puurot // Mongoleja vai germaneeja? — rotuteorioiden suomalaiset / Toim. A. Kemiläinen, M. Hietala, P. Suvanto. Helsinki, 1985. S. 249-268.
26 Kilpeläinen J.I. Rotuteoriat läntisistä suomalais-ugrilaisistä kansoista Keski-Euroopan antropologiassa 1800-luvulla ja suomalaisten reaktiot niihin // Ibidem. S. 166-169.
27 Кастрен M.А. Путешествие в Лапландию, Россию и Сибирь // Кастрен М.А. Соч. В 2-х тт. T. 1. Лапландия, Карелия, Россия / Пер. А. Шифнера. Тюмень, 1999. С. 190; Очерк IV. Финское племя // Живописная Россия. Отечество наше в его земельном, историческом, племенном и экономическом и бытовом значении. Под общей редакцией П.П. Семенова, вице-председателя Императорского Русского Географического Общества. В 12-ти тт. (19 кн.). СПб.; М., 1881-1901. T. II. Ч. 1. СевероЗападные окраины России. Великое Княжество Финляндское. СПб.; М., 1882.
С. 72; Ратцель Ф. Указ. соч. Т. 2. С. 804-805; Кюн К. Финны // Кюн К. Народы России. СПб., 1888. С. 57-71; Жаков К.Ф. Некоторые черты из исторической и психологической жизни вотяков (историко-этнографический очерк) // Живая старина. Год XIII. Вып. I. СПб, 1903. С. 179; Озерная область // Россия. Полное географическое описание нашего отечества. Настольная и дорожная книга для русских людей. В 22-х тт. (вышло 19) / Подред. В.П. Семенова. Под руководством П.П. Семенова и
B. И. Ламанского. СПб., 1899-1913. T. III. СПб., 1900. С. 110.
28 Белов И.Д. Путевые заметки и впечатления по Московской и Тверской губерниям. М., 1852. С. 14; Максимов С.В. Собр. соч. в 15-ти тт. Третье изд. СПб., 1909. Т. 8. Год на севере. Ч. 1. СПб., 1909. С. 258; Круковский МЛ. Олонецкий край. Путевые очерки. СПб., 1904. Гл. 3.
29 Кельсиев Д.А. Поездка к лопарям. Письма и предварительные отчеты Комитету по устройству Антропологической выставки. М., 1878; Белов В. Описание Архангельской губернии для народных училищ (родиноведение). Архангельск, 1892. С. 26.
30 Коропчевский Д.А. Первые уроки этнографии. М., 1903. С. 37.
31 Белов В. Указ. соч. С. 25; Коропчевский Д.А. Указ. соч. С. 178. Об этом см. также свидетельства, приведенные в: Слёзкин Ю. Арктические зеркала. Россия и малые народы Севера. М., 2008. С. 126-140.
32 Янович В.М. Пермяки // Живая старина. Год XIII. Вып. 1. Отдел I. С. 57; Коропчевский Д.А. Указ. соч. С. 178; Зограф Н.Ю. Антропологический очерк самоедов. М., 1878.
33 Слёзкин Ю. Указ. соч. С. 133-142.
34 Кастрен М.А. Указ. соч. С. 177.
35 Там же.
36 Там же.
37 Там же. С. 190.
38 Кастрен М.А. Путешествие в Сибирь // Кастрен М.А. Соч. В 2-х тт. Т. 2. Тюмень, 1999. С. 83.
39 Там же. С. 24-25.
40 Кастрен М.А. Путешествие в Лапландию, Россию и Сибирь. С. 113.
41 Лейнонен М. В поисках финно-угров: родственные народы в России // Два лика России. Образ России как фундамент финской идентичности / Под ред. проф. Т. Вихавайнена; пер. с фин. СПб., 2007. С. 118-150.
42 Зограф Н.Ю. Указ, соч.; Кельсиев Д.А. Указ, соч.; Коропчевский Д.А. Указ. соч. О некоторых причинах и особенностях такого видения см. также: Слёзкин Ю. Указ, соч, Гл. 3-4.
43 Очерк IV. Финское племя. С. 75.
44 Среди которых и вышеназванные финно-угорские и сибирские народы.
45 Петри Э.Ю. Антропология. Основы антропологии. СПб., 1890. С. 127. Об этом же писал и М.И. Кулишер: Кулишер М.И. Очерки сравнительной этнографии и культуры. СПб., 1887. С. 196.
46 Петри Э.Ю. Указ. соч. С. 129.
47 Тайлор Э. Антропология (Введение к изучению человека и цивилизации). СПб., 1908.2-е изд. С. 401-404.
48 Там же. С. 403.
49 Петри Э.Ю. Антропология. С. 129.
50 Харузин Н.Н. Русские лопари. Очерки прошлого и современного быта. М., 1890.
C. 60-68.
51 Там же. С. 67.
52 Цит. по: Бородкин М. История Финляндии. Время Екатерины II и Павла I. СПб., 1912. С. 34.
53 Витухновская М. Бунтующая окраина или модель для подражания: Финляндия глазами консерваторов и либералов второй половины XIX — начала XX веков // Многоликая Финляндия. Образ Финляндии и финнов в России. Великий Новгород, 2004. С. 93-96; Соломещ И.М. От Финляндии Гагарина к Финляндии Ордина: на пути к финляндскому вопросу // Многоликая Финляндия. С. 143-153.
54 Левкиевская Е. Стереотип украинца в русском сознании // Украина и украинцы: образы, представления, стереотипы. Русские и украинцы во взаимном общении и восприятии. М., 2008. С. 154-176.
55 Вихавайнен Т. Великое Княжество Финляндское — часть государства, но не часть России // Два лика России… С. 11-26; Клинге М. На чужбине и дома / Пер. с фин. СПб., 2005. С. 189-222.
56 Vihavainen Т. Venäläisiä ja neuvostoliittolaisia käsityksiä suomalaisista ja heidän rotuominaisuuksistaan // Mongoleja vai germaneeja? S. 273-274.
57 Ibid. S. 274.
58 Георги И.Г. Описание всех в Российском государстве обитающих народов, а также их житейских обрядов, вер, обыкновений, жилищ, одежд и прочих достопамятностей. В 3-х ч. СПб., 1776-1777. Ч. 1. С. 17.
59 Там же. С. 20.
60 Цит. на русском языке по: Грот Я.К. О финнах и их народной поэзии // Современник. 1840. Т. 19. С. 11.
61 Клинге М. Указ. соч. С. 199.
62 Koskimies R. Runebergin Suomi. Esseitä kansallisherätyksen vaiheilta // Suomi. 121: 3. Suomalaisen Kirjallisuuden Seura. Helsinki, 1977. S. 35-37.
63 Рунеберг Й.Л. О природе финляндской, о нравах и образе жизни народа во внутренности края (1832) // Рунеберг Й.Л. Избранное. Лирика / Пер. Я. Грота. СПб., 2004.
С. 188.
64 Путешествия Элиаса Лённрота. Путевые заметки, дневники, письма. 1828-1842. Петрозаводск, 1985; Tiitta Л. Harmaankiven maa. Zacharias Topelius ja Suomen maantiede. Helsinki, 1994. S. 259-260.
65 Рунеберг Й.Л. Указ. соч. С. 188; Koskimies R. Runebergin Suomi. S. 39-40.
66 Kiparski V. Suomi Venäjän kirjallisuudessa. Helsinki, 1945; Базанов В.Г. К истории знакомства с «Калевалой» в России // Сто лет полного издания «Калевалы». Труды юбилейной научной сессии. Петрозаводск, 1950. С. 177-197; Тихменева-Пеуранен Т. Восприятие русскими путешественниками Финляндии в первой половине XIX века // Россия и Запад: диалог культур. Материалы второй международной конференции. М., 1996. С. 518-523.
67 Замечания о финляндцах и лапонцах // Вестник Европы. 1829. № 13. С. 3-4; Соловьев. Жители и просвещение в Великом княжестве Финляндском // Журнал Министерства народного просвещения. 1839. Октябрь. Государственная публичная историческая библиотека. Фонд М.Д. Хмырова. «Финляндия». В 5-ти тт. Т. 4.
С. 3-5; Куторга С. К водопаду Иматры. Геологический очерк дороги // Там же. Т. 2. Изд. не уст. 1849. Август. С. 61-62; Грот Я.К. Указ. соч. С. 8; &ершау Ф. Финляндия и финляндцы. СПб., 1842. С. 25.
68 Булгарин Ф. Летняя прогулка по Финляндии и Швеции в 1838 г. СПб., 1839. Ч. 1.
С. 5. В этих заметках из позитивных свойств финнов указаны предприимчивость, единодушие, любовь к родине и религиозность (с. 73).
69 Албенский А. Нечто из поездки в Финляндию в 1835 г. // Государственная публичная историческая библиотека. Фонд М.Д. Хмырова. «Финляндия». Т. 1. Издание не уст. С. 124,125.
70 Грот Я. Переезды по Финляндии от Ладожского озера. Путевые записки Якова Грота. СПб., 1847. С. 73.
71 Эман И.Э. О национальном характере финнов // Альманах в память двухсотлетнего юбилея Императорского Александровского университета. Гельсингфорс, 1842. С. 235-246.
72 Там же. С. 240.
73 Финляндия // Справочный энциклопедический словарь, издающийся под редакцией А. Старчевского. В 12-ти тт. (13 кн.). СПб., 1848-1855. Т. 11. СПб., 1848. С. 171-172.
74 Военно-статистическое обозрение Российской Империи. Издаваемое по Высочайшему повелению при Первом Отделении Департамента Генерального Штаба. В 18-ти тт. СПб., 1837-1854. T. I. Великое Княжество Финляндия. Ч. 3. Абоско-Биернборгская губерния. СПб., 1850. С. 41-42.
75 Tiitta A. Op. cit. S. 261-265.
76 Подробнее: Лескинен М.В. Путешествие по родной стране: описание как способ национальной репрезентации. Финляндия и финны в изображении 3. Топелиу-са // Одиссей. 2008. М., 2010 (в печати).
77 Топелиус 3. Народ // Финляндия в XIX столетии, изображенная в словах и картинах финляндскими писателями и художниками / Гл. редактор Л. Мехелин. Гельсингфорс, 1894. С. 61.
78 Там же.
79 Topelius S. Maamme kirja. Helsinki, 1876. Topelius S. Maamme kirja. (Перевод на фин. — П. Каяндер, 58-е изд.) Helsinki, 1981. Гл. 70 (Далее согласно принятой в финляндской историографии традиции цитируются не страницы, а главы данного сочинения Топелиуса).
80 Ibid., 73.
81 Ibidem.
82 Преображенский А.Г. Этимологический словарь русского языка. В 2-х тт. (1910— 1914). Т. 1. М., 1959. С. 98-99.
83 Срезневский И.И. Материалы для словаря древнерусского языка по письменным памятникам. В 3-хтт. СПб., 1893-1912. Т. 1. СПб., 1893. С. 305.
84 Siikala A.-L. Suomalaisuuden tulkintoja 11 Olkaamme siis suomalaisia / Toim. P. Laaksonen, S.-L. Mellomäki. Helsinki, 1996. S. 145-146.
85 Tiitta A. Op. cit. (раздел «Topeliuksen maantieteen päätemat»); КлингеМ. Имперская Финляндия / Пер. с фин. СПб., 2005. С. 224-242; Шлыгина Н.В. Проблемы самоидентификации финнов в современной литературе // Этнографическое обозрение. 2008. № 1.С. 133-144.
86 Меч С. Финляндия. Географический очерк. М., 1887. С. 93. Об этом же см.: Милюков А. Очерки Финляндии (1851-1852). Первая поездка // Путевые впечатления на севере и юге А. Милюкова. СПб., 1865. С. 43.
87 Водовозова Е.Н. Указ. соч. № 10. С. 21.
88 Соломещ И.М. Указ. соч.
89 Очерк IV. Финское племя. С. 72.
90 Природа и люди в Финляндии… С. 40; Милюков А. Очерки Финляндии. (1851— 1852). Вторая поездка // Путевые впечатления на севере и юге А. Милюкова. СПб.,
1865. С. 166; Народы России. Живописный альбом. Вып. 2. СПб., 1878. С. 107-108; Очерк IV. Финское племя. С. 107; Мостовский М. Этнографические очерки России. М., 1874. С. 74. О возврате потерянного имущества: Очерк IV. Финское племя.
С. 75; Меч С. Указ, соч.; Водовозова Е.Н. Указ. соч. № 10. С. 22; Сно Е.Э. В стране скал и озер. СПб., 1904. С. 27.
91 Финляндия. С. 213.
92 Там же. С. 214.
93 Тихменева-Пеуранен Т. Указ. соч. С. 522.
94 Там же. С. 522-523.
95 Петров Г.С. Пигмалионы Севера. С. 144.
96 Меч С. Указ. соч. С. 93; Кюн К. Указ. соч. С. 61.
97 Протасов (М.). Народные чтения. Финляндия. СПб., 1899. С. 19.
98 Учебная книга географии. Российская империя. Курс гимназический / Сост. Е.А. Лебедев. СПб., 1873. С. 148; Милюков А. Очерки Финляндии. Вторая поездка.
С. 166.
99 Очерк IV. Финское племя. С. 75.
100 Водовозова Е.Н. Указ. соч. № 9. С. 11.
101 Великое княжество Финляндское. С. 13, Сно Е.Э. Указ. соч. С. 38; Водовозова Е.Н. Указ. соч. № 11. С. 1-3.
102 Скалдин (Еленев Ф.П.) В захолустье и в столице. СПб., 1870. С. 227.
103 Меч С. Указ. соч. С. 94-95.
104 Великое княжество Финляндское. С. 41-42.
105 Там же. С. 41-42, 14.
106 Frierson С. Peasant Icons. Representation of Rural People in Late XIX-century Russia. N.-Y.; Oxford, 1993. P. 41-47.
107 ЛескиненМ.В. Образование «для народа»: теория и практика диалога с крестьянином в России последней трети XIX в. // Человек на Балканах. Социокультурные измерения процесса модернизации на Балканах. СПб., 2007. С. 113-147.
108 Скалдин (Еленев Ф.П.) Указ. соч. С. 225.
109 Андреев Ф. Областные заметки. Нечто о мужике и мужиковствующем пессимизме // Северный вестник. 1889. Январь. Второй отдел. С. 29-39; Скабичевский А. Мужик в русской беллетристике (1847-1897) // Скабичевский А. Соч. В 2-х тт. Т. 2. СПб., 1903. С. 745-800; Скабичевский А. Новый человек деревни. «Власть земли», очерки Г. Успенского, Сочинения Н. Златовратского, T. II: «Устои», «История одной деревни» // Там же. Т. 2. С. 177-155.
110 Энгельгардт А.Н. Письмо второе // Энгельгардт А.Н. Из деревни. 12 писем. 18721887. М., 1987. С. 83.
111 Златовратский Н.Н. Деревенские будни. (Очерки крестьянской общины) // Письма из деревни. Очерки о крестьянстве России второй половины XIX века. М., 1987.
С. 282.
112 Симонович А. Заметки из дневника сельской учительницы // Русская школа. 1893.
№ 12. С. 35.
113 Байбурин А.К. Некоторые вопросы этнографического изучения поведения // Этнические стереотипы поведения. Л., 1985. С. 7-18.
114 Водовозова Е.Н. Поляки // Водовозова Е.Н. Как люди на белом свете живут. Чехи — поляки — русины. СПб., 1905. С. 101. Об этом и далее, на с. 124.
115 Бунаков Н.Ф. Записки. Моя жизнь в связи с общерусской жизнью, преимущественно провинциальной. 1837-1905. СПб., 1909. С. 157.
116 Фет А. Заметки о вольнонаемном труде // Фет А. Жизнь Степановки или лирическое хозяйство. М., 2001. С. 91.
117 Семенова-Тян-Шанская О. Жизнь «Ивана». Очерки быта крестьян одной из черноземных губерний // Записки ИРГО по отделению этнографии. Т. 39. СПб., 1914. С. 105.
118 Гордон А.В. Тип хозяйствования — образ жизни — личность // Крестьянство и индустриальная цивилизация. М., 1993. С. 136-173.
119 Семенова-Тян-Шанская О. Указ. соч. С. 105.
120 Толстой Л.Н. Кому у кого учиться писать: крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят? // Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20-ти тт. Т. 15. М., 1964. С. 28.
121 Симонович А. Указ. соч. С. 35-36.
122 Скалдин (Еленев Ф.П.) Указ. соч. С. 225.
123 Энгельгардт А.Н. Письмо третье // Энгельгардт А.Н. Указ. соч. С. 103-104. В этом же письме Энгельгардт объясняет причины сложившегося убеждения в том, что русские работают хуже немцев, недобросовестны, ленивы и т.д.
124 Энгельгардт А.Н. Письмо четвертое // Там же. С. 199.
125 Успенский Г.И. Крестьянин и крестьянский труд // Письма из деревни. Очерки о крестьянстве России. С. 381-463.
126 Медушевский А.Н. История русской социологии. М., 1993. С. 67.
127 Тайлор Э. Указ. соч. С. 77.
128 Петри Э.Ю. Указ. соч. С. 357.
129 Библиографию источников и научных работ XIX в. см.: Якушкин Е.И. Обычное право. Материалы для библиографии обычного права. В 2-х вып. М., 1910; основную библиографию современных исследований см. в статье: Никишенков А.А. Крестьянство в современной системе российского государства // Крестьянское правосудие. Обычное право российского крестьянства в XIX — начале XX в. М., 2003. С. 37-68, а также: Кушкова А. Посрамление за воровство в системе обычноправового судопроизводства российских крестьян второй половины XIX — начала XX века // Антропологический форум. 2006. № 5. С. 212-232.
130 Томсинов В.А. Православная культура // Очерки русской культуры XIX века. В 6-ти тт. М., 1998-2005. Т. 2. М., 2000. С. 155-156; Безгин В. Крестьянская повседневность. Традиции конца XIX — начала XX века. Тамбов, 2004. Гл. 3. Обычное право русской деревни. Текст цитируется по версии, доступной на сайте: http:// www.gumer.info/bibliotek_buks/History/Bezg/index.php
131 Там же. Об этом также: Поршнева О.С. Крестьянское сознание в эпоху модернизации // Imagines Mundi. Альманах исследований всеобщей истории XVI-XX вв. Вып. 3. Екатеринбург, 2008. С. 90-100,116-117.
132 Scott J. The Moral Economy of Peasant. Rebellion and Subsistence in Southeast Asia. New Heaven, 1977; фрагменты в русском переводе: Скотт Дж. Оружие слабых: обыденные формы сопротивления крестьян // Крестьяноведение. Теория. История. Современность. 1996. М., 1996; Peasant Societies. Selected Reading / Ed. by T. Shanin. London, N.-Y., 1987; Шанин T. Перспективы исследования крестьянства и проблема восприятия параллельности общественных форм // Крестьяноведение. Теория. История. Современность. Ежегодник. 1996. М., 1996. С. 8-25.
133 Элиас Н. О «цивилизации» как специфическом изменении человеческого поведения // Элиас Н. О процессе цивилизации. Социогенетические и психогенетические исследования. В 2-х тт. М.; СПб., 2001. T. 1. С. 109-301; Бурдье П. Социальное пространство и генезис классов // Бурдье П. Начала. М., 1994. С. 93-116; Козлова Н.Н.
Горизонты повседневности советской эпохи (Голоса из хора). М., 1996. С. 61-111; Redfield R. Peasant Society and culture. An anthropological Approach to Civilisation. Chicago, 1956.
134 Гордон А.В. Указ. соч.
135 Мустайоки А., Протасова Е.Ю. Финско-русские несоответствия // Многоликая Финляндия… С. 375-396; Протасова Е., Мустайоки А. «Мы» и «они»: русские и финны о русских и финнах // Русское и финское коммуникативное поведение. Вып. 3. Воронеж, 2002. С. 14-49; Шлыгина Н.В. Указ, соч.; Финны не прошли тест на честность (12.01.2007) // Вокруг света (http://www.vokrugsveta.ru/news/104).
136 О современном видении эволюции финского «нрава», «переописанного» в категориях «ценностей», «национальной идентичности» и ее современных «моделей»: Siikala A.-L. Op. cit.; Siltala J. Tunteidenkäsittelyn solmukohtia Suomen historiassa // Olkaamme siis suomalaisia / Toim. P. Laaksonen ja S-L. Mellomäki. Helsinki, 1996. S. 185-207.
Свежие комментарии